суббота, 24 мая 2025 г.

ЛАБОРАТОРИЯ СЧАСТЬЯ

В одной довольно заурядной стране, расположенной на всем известной планете, однажды решили: все должны быть счастливы. Решение было принято наверху, единогласно, на заседании Комитета Государственной Радости. Протокол гласил: «Счастье — это естественное состояние гражданина развитого общества. Если оно не наблюдается, его следует создать».

Так началась работа по запуску всенародной программы «Формула Счастья». Чтобы осчастливить массы, процесс потребовалось поставить на поток. Первым шагом стала организация передовой научной структуры — Центральной Лаборатории Эмоциональной Стабилизации, в просторечии — Лаборатории Счастья.


Учёные, носившие белые халаты, но подчинённые Министерству Благополучия, получили задачу: синтезировать химическую формулу счастья, универсальную и одновременно адаптируемую под «особенности социального темперамента граждан». Были выдвинуты и утверждены три научно-государственных критерия счастья: – Счастье — это отсутствие страха; – Счастье — это отсутствие памяти; – Счастье — это химическая стабильность сознания.

После шести лет испытаний и пропажи восьми сотрудников, была выведена молекула N17, официально названная «Нормалин», в обиходе — «таблетка мира».

Нормалин применялся в двух формах: внутрь и подкожно. Первое давало мягкий эффект — улыбчивость, слезливую благодарность к правительству, полное отсутствие тревожных воспоминаний. Второе — вызывало стойкую эйфорию и прекращение речевой активности. Считалось, что это «высшая форма согласия с жизнью».

Проектом руководил доктор Григорий Маврин, специалист по психохимии и бывший инженер по распределению. В первые годы он с воодушевлением говорил о «революции в душе». Но постепенно что-то стало меняться. Его помощница Ирина перестала узнавать своих коллег. Слова «вопрос», «сын», «прошлое» исчезли из лексикона, как устаревшие термины. Вместо этого повсеместно внедрялись новоязычные лозунги: «Спокойствие — истина», «Забвение — сила», «Химия — мать радости».

Маврин начал замечать, что с каждым днём сотрудников становилось меньше. Отчёты упрощались, эмоции сглаживались. Его собственные воспоминания о жене стали расплываться. Он пытался найти их в личном деле, в архиве, в себе — но там была лишь пустота.


Однажды он попытался задать вопрос: «А где...» — но голос оборвался. Вместо этого он сказал: «Мне хорошо». Его язык подчинился формуле.

Тем временем проект стал общенациональной гордостью. Лаборатория ежедневно отгружала тонны Нормалина в специальные распределительные центры. Упаковки сопровождались плакатами: «Гражданин! Ты уже счастлив?» и «Радость — твой долг перед Родиной!»


Случайные жалобы стали редкостью — их попросту не фиксировали. Отрицательные эмоции трактовались как признаки химической нестабильности и устранялись дополнительной дозой. А тех, кто не поддавался, направляли в «санаторий» — загадочное место, о котором никто не знал ничего, кроме одного: оттуда никто не возвращался. Но их и не ждали. Потому что счастье стало вездесущим. А в мире, где все улыбаются, места для чужой боли не находилось.

Однажды Маврин проснулся ночью. Ему приснилось лицо. Женское. Он не знал чьё. Оно исчезло, как только он попытался к нему приблизиться. Наутро он пришёл в лабораторию и попытался отключить главный распределитель. Машина не узнала его. Биометрический сканер ответил: «Ошибка: данный субъект зарегистрирован как пациент».

В панике он побежал по коридору — но коридор вёл не в административный блок, а в палату. Там были мягкие стены. Он встретил Ирину. Она улыбалась и рисовала солнце на полу.

— Григорий, ты снова здесь? Как хорошо. — Она протянула ему таблетку. — Прими. Тогда всё вернётся на свои места.

Он взял её, не глядя, и проглотил. Улыбнулся. На стене висел плакат: «Счастье — это покой, покой — это счастье».


И всё снова стало хорошо.

Где-то внутри, глубоко под слоями белого света и ровного голоса, что шептал: «Всё хорошо», шевельнулась мысль. Не счастье ли — это боль, которую мы разделяем? Память, которую нестерпимо носить, но невозможно отдать? Но мысль затихла. И он снова улыбался.

А за окнами снова вставал день, и наши врачи улыбались — мы ведь больше не боялись, не плакали, не помнили. Мы были счастливы. Все шестьдесят тысяч пациентов сектора N.

пятница, 23 мая 2025 г.

Снаружи

Я просыпаюсь, когда город уже наполовину дышит.

В окна проникает солнце — ещё не жаркое, но живое, в нём обещание. Я долго смотрю на танец пылинок в воздухе, и каждый их круг будто намекает, что сегодня может случиться что-то важное.

Я привык к этим утра́м. К чаю, который остывает быстрее, чем я его допиваю. К тишине, в которой звенит невидимая струна. Я даже люблю короткие разговоры по телефону, где никто не говорит ничего нужного, но это создает иллюзию сопричастности.

День разгорается — я ловлю запах свежего хлеба, слышу, как дети галдят у двора, вижу, как за окном кто-то машет рукой, не зная кому. Мир живёт, вибрирует, пульсирует, наполняет меня энергией, но иногда эта энергия как будто уходит мимо.
Я ем, но не чувствую сытости.
Я смеюсь, но слышу себя издалека.


Встречаю знакомых — мы улыбаемся, обсуждаем новости, иногда вспоминаем что-то важное, и на мгновение во мне вспыхивает тепло, как будто всё и вправду как прежде, как будто я снова часть этой жизни.

Иногда кто-то прикасается ко мне — в очереди, в толпе, случайно, и этот жест удивляет меня, кажется немного лишним. В такие моменты я хочу обернуться и сказать: "Я здесь", — но слова остаются внутри.

Вечером я брожу по улицам — смотрю на окна, за которыми мелькают лица, тени. Рука, держащая чашку. Силуэт, снимающий рубашку. Всё это пронизано ощущением реальности, настоящего, но где-то на самом краю, в самой глубокой щели между вдохом и выдохом, живёт тень, которой нельзя коснуться.

Я пытаюсь заполнить этот зазор: разговорами, едой, музыкой, даже любовью, но он только ширится. Иногда мне кажется, что я почти вспоминаю, что именно ускользает, но каждый раз что-то мешает — и я снова возвращаюсь к своим делам, к утру, к чаю, к тишине.

Жизнь течёт — день за днём, я стараюсь быть в ней, чувствовать, радоваться, цепляться за каждое мгновение, но иногда мне кажется, что всё это происходит где-то рядом со мной.

И когда очередной вечер растворяется в шелесте листвы за окном, я ощущаю, что всё это происходит не со мной. Без меня.


Как и весь этот мир вокруг меня.
Это и есть мой мир. Жизнь вне гроба.

понедельник, 19 мая 2025 г.

Цивилизация, рождённая шлепком

Что, если разница между рождением и смертью составляет лишь считанные секунды?

Представьте себе ситуацию. В результате генетической катастрофы (вируса или ядерной войны) на некой планете начали рождаться мёртвые младенцы. Поначалу они рождались мёртвыми, и никакая медицинская техника и технология не помогала. Врачи фиксировали дату и время рождения и смерти как единые.

Так умерли, не родившись, или родились мёртвыми тысячи младенцев.

Тем, кто не отчаялся, было всё равно, кто у них родится — девочка или мальчик. Лишь бы они родились живыми. Но суровая реальность была сильнее их надежд.

Так продолжалось долгие годы. Кладбища стали больше городов, а города — кладбищами. Смертность давно перегнала рождаемость, да и немногие оставшиеся в живых люди отказывались создавать семьи, заводить детей. Жизнь на этой планете потеряла смысл. Люди перестали доверять конвенциональной медицине. Даже процедура ЭКО не давала результатов. Люди уверовали в магию. Но и она оказалась бессильной. Медицина и наука в целом деградировали.

Те немногие, кто не потерял надежду, зачинали детей, и женщины ходили рожать к повитухам. Но и они не могли исправить ситуацию. Планета почти вымерла. У неё не осталось наследия. Она стояла на пороге прекращения своего существования.

Последняя пара на планете обратилась к последней повитухе. Достав из чрева матери очередного мертворождённого, в сердцах, перед тем как по традиции отдать его матери, она шлёпнула младенца по нежной попке. Неожиданно ребёнок вздрогнул и заплакал. Затем открыл глаза. Он жил и дышал. Это была девочка. Её назвали Хоуп (Надежда). Время между смертью и рождением составило несколько секунд.


Прошло несколько лет, и пара родила мальчика. Его назвали Фьючер (будущее).

Через некоторое время повитуха умерла, но перед смертью успела научить мать детей своему ремеслу.

Спустя несколько лет, в рамках программы по заселению умирающих планет, на эту планету прилетели первые поселенцы — молодая пара с детьми, мальчиком и девочкой.

Жизнь на планете, которую приходилось восстанавливать в восемь рук, не привлекала новых поселенцев, несмотря ни на какие гранты Правительства Галактики.

Спустя двадцать лет на этой планете всё ещё жили восемь человек.

Вскоре дети обеих пар поженились и создали свои семьи. Роды принимала коренная жительница планеты, обученная бабкой-повитухой.

К её глубокому удивлению, у обеих пар родились живые первенцы — благодаря здоровым генам, принесённым переселенцами. Планета ожила, возродились науки, в первую очередь — медицина. Хоуп стала врачом, Фьючер — инженером.

Больше на этой планете не заполняли с разницей в несколько секунд даты и время рождения и смерти.


суббота, 10 мая 2025 г.

Inside


I don’t remember when I first sensed this space. Sometimes it seems like it has always been here—like a whisper without words, like light without a source. I don’t know if I’m moving or standing still, I don’t feel time; it passes by without touching me. Sometimes shadows drift past—faceless, nameless, but leaving a trace behind, like a raindrop on glass.

Sometimes it feels like everything begins with a scent. Elusive, faint, like a childhood memory when you don't yet have words for the world, but the world already knows everything about you. I inhale not air, but some common aftertaste—as if someone ate oranges here long ago, and only the zest remains on the tip of the tongue. In the very beginning, there’s always an aftertaste.

Time here isn’t like its usual flow—it spreads like spilled jam: sticky, sluggish, sweet. It clings to your fingers and trails after you if you try to leave, but no one truly leaves. Time here is you, just stretched out, without sharp corners or exact dates.

I hear voices, but I can’t make out a single word. Dreams come in short flashes: something bright, fleeting, as if someone is calling me, but doesn’t know why. There’s an anticipation in these dreams—light, like morning mist. I wait, but I don’t know for what. Sometimes it feels like I’ve waited too long. Sometimes—like everything is just beginning.

Sometimes I dream that hands touch my skin—cautiously, yet with greedy impatience, as if they’ve just discovered one can breathe through more than just the mouth. I feel warmth, but it doesn’t reach a fever pitch. Gliding fingers, a stranger's gaze, breath seeking to merge with mine. I almost dissolve in this touch—sometimes slow, sometimes desperate, and it seems like everything is about to overflow, burst, erupt into a scream, and my body will shudder—and then… Then something holds back, freezes halfway. The tightness and longing prevent the movement's completion, and desire remains naked, sharp, nervous—like lips searching but not finding. I reach out, but it all ends in waiting: like dreaming of a star but seeing only a flash on dark glass. And again, everything circles back—desire, hunger, trembling, and again—only dreams, only hands, only breath, but never—release.

I often think about how I've never been hungry, yet I always want more. I swallow gazes, random sounds, scents, thoughts stuck to my fingernails. Voices reach here like the hum from a neighboring house: sometimes it seems they aren't words, but someone's slow dinner—chewing, smacking lips, licking them, but not inviting me to the table.

I have long dreams: I walk down a corridor where every door is ajar just enough to see—someone is waiting at a table inside. I see silhouettes, hear the clinking of spoons and forks—and I’m almost drawn to enter, but something holds me at the threshold, and I remain hungry. Sometimes it feels like I'm growing: swelling, expanding, filling this whole world with myself, yet still finding voids that I want to fill more, and more, and more.... In moments like these, I dream of feasts—long tables, candles, glasses, someone's laughter and shouts, and in every laugh, a hint of sorrow, a hint of aching envy, as if they all got a special meal, while I—only crumbs, only scents, only others' voices.

I tried to remember my face, but it disappears every time I approach a mirror. Tried to get out, but there were no walls, no doors. Tried to wake up, but couldn't tell if I was asleep. I remember hands—or just the feeling, as if I once had hands. Sometimes I want to touch what was left behind, to feel for something important, but it slips away, vanishes, like a bone in broth: seemingly there, then suddenly gone.

Sometimes I dream I'm not alone. In this dark, warm, slightly tight world, someone else appears—not a face, not a name, but a sensation: skin, breath, movement that knows me better than I know myself. I feel this hand touch me—at first lightly, barely, as if afraid to break the fragile attraction. But then it grows bolder, greedier, moves over my shoulders, neck, slides lower, lingering on curves, where you feel most acutely alive. My body trembles, responds, tenses in anticipation, but even more—in anxiety: is this really possible? Moist lips glide along my cheek, then to my ear, and I hear breathing, so rapid and uneven it seems we’ll both explode with this warmth. I press closer, inhale her scent, feel how close we are, chest to chest, and everything around trembles like a taut string before the final chord. I want to break apart, spill out, become her, give her everything I have, but I can’t: something holds me back, restrains me, won't let me go where end and beginning merge into a single flash. And then the lips slide lower, but in that moment, everything vanishes—no body, no sound, no scent, only the cold emptiness between us. I reach for her, almost begging her to stay, but even touching her hand becomes impossible, as if there's glass between us, thick, slippery, unbreakable. Everything freezes at the peak, like an unreleased scream, like the moment before falling, like a breath that won't become breathing. And I understand it will always be like this: passion will remain a dream, desire—a thirst, and touch—only a memory of warmth that will never be.

I am learning to wait. To wait like a pot full of soup waits in the kitchen—patiently, without fuss. To wait until someone tastes it, sips it, and says: "It's ready." Sometimes I feel this moment is close, that if I just reach out my hand—I’ll find myself where there’s lots of light, lots of life, where there’s no hunger, where I’ll be heard. I’d like to know where I end and this hunger begins. I’d like to know if I ever belonged to someone, had a name, a voice, or if I am just someone's dream, someone's uneaten dinner, forgotten in the back of the fridge. Sometimes so much anticipation builds up inside me that I almost start to vibrate—waiting for a touch, waiting for a gaze, waiting for anything new, real. Once I dream: I'm swimming, and every gulp of water is a new thought, every thought is heat, heat is a word, and the word warms from within so much that ice cracks from it. I try being different things: dissolving, gathering into a pile, dividing myself into parts, assembling new shapes from myself—sometimes sharp, sometimes soft, sometimes long and incomprehensible. I try everything I can try, but it's never enough, never, never enough.... Sometimes I think I'm waiting for someone specific—someone who will come and change everything, open a window, bring something fresh, piercingly bright, real. I don't even know what I'm really waiting for: a touch, a gaze, a word, or maybe even an emptiness in which all my hunger will dissolve. And in that moment—on the sharpest edge, when something important is about to slip from my lips, I suddenly understand:

All that remains is the sensation: I am. And this world around me.

This is my world. The world in a coffin.

пятница, 9 мая 2025 г.

He Writes

Writing in a diary was a habit — not just a routine, but a kind of ritual. Every evening, before bed, he would open a leather-bound notebook, pull out a pen, and write:

"Tomorrow. Morning. Breakfast at seven. Work. Meeting at noon. In the evening, buy milk. Before bed, read a few pages."

Simple, clear bullet points. Day after day. Discipline helped.

But that evening, when he sat down at the desk, the diary was already open. On the page, written in neat handwriting, it said:

"Tomorrow. Breakfast at seven. The meeting will be delayed. Don’t forget the milk in the evening."

His hand froze above the page. He was certain he hadn’t written that.

At first, he thought it was a prank. Maybe someone had broken in? Or worse — maybe he had written it and forgotten?

But the next day, the meeting really was delayed.

That evening, he sat at the desk again, this time just watching. Waiting.

Ink began to appear on the paper, as if guided by an invisible hand.
"Tomorrow. Better leave for work early. Before lunch, stay to the right side of the sidewalk."

He rushed outside, looking around nervously. Was someone watching him? But no — there was no one.




Does it hear? Can it speak?

A few days passed. The diary continued to write on its own. He decided to test it, dared to ask out loud:

— Who are you?

Ink flowed onto the page.
"Diary."

— You hear me?

"Yes."

— How do you do this?

Silence.

— Fine... What should I do tomorrow?

"Plans have already been made."

He couldn’t understand. The diary wasn’t just recording his thoughts — it knew more than he did.

So he decided to ask a question silently. He focused his thoughts but said nothing aloud.

"Yes." — appeared on the page.

He shuddered. He hadn’t said a word, yet the diary responded.

From that day on, he stopped speaking to the diary aloud. He thought, and it answered.

But the more he asked, the less the diary wrote.

"Plans have been made."
"You know the answer."


When the words stopped

And then came something he didn’t expect.

He thought about the next day. How to behave in a meeting? What to say? What choice to make?

Nothing.

Then he spoke aloud.

Silence.

Then he wrote the question directly on the page.

The diary didn’t respond.
The ink just sat there alone.

Panic set in. The diary had always known, had always replied. And now — nothing.

He tried again. With thoughts. With voice. With writing.

Still nothing.

Then he understood: the diary would not decide for him.

It could help plan, but it didn’t determine fate. It could guide, but not choose the path.

He had thought the diary knew the future. But now he saw — it knew him.

The diary never offered answers because the answers had to be his own.


The Final Question

The next evening, he opened the diary again.

He didn’t write. Just stared.

Slowly, ink formed on the page.

"You know what to do."

But what troubled him most...

He hadn’t asked a question.

Annihilating Friday

When his father died, it was a Friday. They hadn't seen each other in a long time. And Friday became a symbol of loss for him. For the first time in his life, he felt how time could deliver blows. Each new Friday seemed to reset his grief, a stark reminder that he hadn't had the chance to say goodbye to his father. Gradually, this feeling grew into hatred. Not towards people, not towards circumstances, but towards a day of the week.

He decided: Friday must be annihilated.

At first, it was minor things – destroying calendars, tearing out pages marked Friday. Then his methods became more radical. He sought out and destroyed books where Friday was mentioned, bought up and burned postcards and albums featuring Friday holidays. Radio programs and TV shows airing on Friday ignited his fury.

He filed complaints, lobbied for laws, even enlisted lawyers to have Friday removed from the calendar.

"Friday is a mistake!" he insisted, addressing officials.

But it wasn't enough. He created a program designed to delete Friday from all electronic calendars. This algorithm could alter every schedule on the planet. He worked day and night, pushing away sleep, losing friends and health. All for the sake of his goal – to erase Friday.

One night, sitting at his computer, he felt a tear roll down his cheek. His father's image surfaced in his mind. A warm gaze, a voice he would never hear again. He wondered: would his father have wanted such a legacy?

Then his memory opened before him. He began replaying moments associated with Friday. At first, bitter recollections surfaced, but then others came: the first date, the first love, the first kiss – all had happened on a Friday.

His wedding was also on a Friday. And the birth of his first child – that day that changed his life.

And suddenly it dawned on him. If he annihilated Friday, he would destroy these memories as well. He would erase not only the pain of loss but everything that connected him to life. He understood that Friday was not an enemy. It was a part of himself.

It was Friday. He looked at his watch and remembered that it was his birthday today.

A wave of realization washed over him. If he continued, there would be no turning back. He couldn't bring back his father, but he could preserve his memory. To make Friday not a day of sorrow, but a day of gratitude for life.

From that moment on, he decided to dedicate himself to something different. Instead of erasing Friday, he began to promote it. He created a foundation that helped people preserve the memory of loved ones. He organized events, concerts, and activities dedicated to Fridays. He inspired others to remember that life is not only about loss, but also about moments of happiness that make us human.

Friday became for him a symbol not of loss, but of continuation. The day he remembered his father and rejoiced in life.

Together and Apart

Once, Together and Apart were a single being. In their harmony, stars were born, worlds were created, and neither separation nor struggle existed. They were that which united and separated equally, the single breath of the universe. But one day, something disrupted their balance. To be one meant to stop evolving, to be two meant to enter into eternal opposition. And they tore themselves apart, becoming mirror images of each other.

Together became the power of creation, a binding link, gravitation. It gathered particles into planets, planets into systems, souls into societies. Its strength lay in unity, in that which creates a whole from disparate parts. Apart became the power of freedom, separation, rupture. It bestowed individuality, allowed that which had exhausted itself to disintegrate, paved paths to the new. They went their separate ways, but with each era, their collisions became inevitable.

They met again and again, giving rise to the movement of time, becoming the causes of life cycles. Together joined matter into stars, but Apart gave birth to supernovae, scattering their light across the infinite space. Together bound hearts, creating love, families, civilizations, but Apart shattered unions, destroyed empires, and led wanderers on solitary paths. It seemed one always followed the other, and their battle could not end.

One day, they clashed in a world that teetered on the brink between chaos and order. Here, beings existed simultaneously as part of a unified consciousness and as free individuals. At this point, their struggle had to end. If Together won, the world would freeze in a single consciousness, without the right to the personal. If Apart prevailed, everything would crumble into dust, leaving only emptiness behind.

The battle began, but this time it did not bring the usual outcome. They fought, merged, tore apart again, and suddenly both realized: their struggle had never been an attempt to destroy each other. It was a longing for what they once were — a single whole. They could never win because they existed only thanks to each other. If one disappeared, so would the other.

Then they reached out to each other. Their merging did not mean a return to the former state, but the birth of a new equilibrium. Not absorption, not disappearance, but the realization that life is not only unity and not only separation, but the movement between them. Thus appeared the world as we know it — in an endless cycle of meetings and partings, unions and ruptures, birth and death. And in this cycle, there are no winners and losers, because Everything exists only thanks to Nothing, and Nothing — thanks to Everything.

The Observer's Case

Court sessions drew him in the same way thunder attracts lightning. Simon Wells sat in the courtroom, barely noticeable among the public, his face resembling an emotionless mask. He was only interested in the details—witness testimonies, the lawyers' lines of thought, the mistakes that cost defendants their freedom. In every session, he took notes in his black notebook.

Simon wasn’t an ordinary listener. He didn’t come out of curiosity. He studied every crack in the system, every loophole, every way one could evade punishment or, conversely, manipulate the law. He knew how words, intonations, and even pauses could either save a person or drown them. And he was preparing.

Each session brought him closer to his goal. He studied court practices, analyzed the mistakes of criminals and investigators, choosing the perfect method. He needed a flawless strategy. All for one crime he intended to commit.

The system had taken everything from him. Simon's father, Walter Wells, was an ordinary man, a mechanic in a small town. He was neither a criminal nor a victim of dark schemes; he just happened to be in the wrong place at the wrong time. A poor lawyer, holes in the case, injustice, and there you have it—a man who had never broken the law received a life sentence for a murder he didn't commit. Simon's mother, already ill, couldn't withstand the blow and died a few months after the verdict. And his father... His father was killed in prison when new evidence emerged that threatened to expose the real killer. He was eliminated so he couldn't testify.

Simon was a child when his world collapsed. He grew up in orphanages, then on the streets, learning to survive where the law was just a word and justice an illusion. He remembered everything. And now, years later, he was in this courtroom, observing, studying, waiting.

He was being watched too. Marisa Winters, a journalist, was writing a series of articles about the imperfections of the judicial system. She had noticed Simon a month ago when he sat in on one of the cases but hadn't paid much attention then. Now, however, her professional intuition told her there was more to him.

"Who is that guy?" she asked one of the bailiffs. "Nobody knows. He's always silent, always writing. We thought he was just a student."

But Marisa doubted it. She began to follow him, track his route, gather information about his habits. Once she tried to talk to him, but he politely yet curtly brushed her off, citing "studies."

Meanwhile, Simon was perfecting his plan. His target was Ronan Fields, the owner of a chain of elite jewelry stores. Fields was confident he was untouchable, but Simon knew the truth. It was Fields who was implicated in the crime for which his father had been framed. He had found records confirming his suspicions. Now it was time for payback.

Everything was supposed to happen at night when Fields was heading abroad. No witnesses, no traces. But on the night it was all supposed to go down, Simon realized something was wrong: picking the locks was too easy, the alarm deactivated on the first try. It seemed... too simple. Too easy for a man who built impregnable security systems.

He finished the job as planned, but unease gnawed at him on the way home.

The next morning, he turned on the news and saw Marisa Winters' report.

"A robbery was thwarted last night," she announced, standing in front of one of Fields' stores. "Police were tipped off in advance and were able to seize evidence right at the time of the crime. But the most interesting part is the figure of the alleged perpetrator, who, according to our data, meticulously prepared for this act for months. Sources confirm that this is one of those individuals who attended virtually all court sessions..."

Simon sat in front of the screen, stunned. Everything he had planned for so long, everything he considered his trump card, was laid bare. No one had told him, but someone definitely knew his intentions. Someone had been watching him while he watched others.

And now the game was just beginning, because all these years he had studied the system, observed those who easily bypassed it, and prepared to apply this knowledge in practice.

When the Earth Cries

When cataclysms occur – volcanic eruptions, earthquakes, tornadoes, hurricanes, typhoons, tsunamis – people react differently. Some see it as divine punishment: retribution for sins, a harbinger of the end of the world. Others explain it from a scientific point of view – the movement of tectonic plates, global warming, ozone holes. Still others believe it's a conspiracy, artificial interference, the testing of climate weapons.

But none of them even suspect that our planet is a living organism. Not just a stone ball spinning in the void, but a being capable of feeling. And all these manifestations are not destruction, but emotions. Signals, cries, tears.


The Earth is suffocating. Thick clouds of ash erupt from its depths, shaking mountain ranges. It's coughing, ridding itself of the poison that people inject into its lungs day after day. Factories, pipes, exhaust fumes… Its body fights the infection, but no one hears its hoarse breathing.

It cries, and its tears are not just rain. They fall in downpours, sweeping away cities. People flee from floods, cursing the elements, but it doesn't even occur to them: maybe the Earth is sobbing? Maybe it's in so much pain that it can no longer hold back the torrents of water? Its oceans rise like tears in eyes, overflowing the edges.

When the Earth gets angry, its hands – hurricanes – scatter everything in their path. It doesn't want to destroy. But how else can it make it clear that it's suffering? How else can it scream if everyone around is deaf? Its heart – tectonic plates – beats unevenly, causing earthquakes, knocking out a rhythm that no one hears.

And sometimes it laughs. Yes, with the laughter of a volcano, which people mistake for a catastrophe. Thick lava flows, and in it is energy, the power of life. Where everything burns, something new is born later. Where the earth cracks open, life eventually appears. But people don't understand its humor.

There are days when the Earth freezes. For a moment, everything becomes quiet – no wind, no waves. It's as if it's holding its breath, listening. Maybe at that moment someone understood? Heard it? Felt it?

But then again, factories release smoke into the sky, again forests are cut down, again rivers are filled with poisonous foam.

And then the Earth cries again.

And laughs again.

And gets angry again.

Not because it hates us. Not because it wants us harm.

It's just alive.

For now.

четверг, 1 мая 2025 г.

Внутри

Я не помню, когда впервые ощутил это пространство. Порой кажется, что оно было всегда — как шёпот без слов, как свет без источника. Я не знаю, двигаюсь ли я или стою на месте, не чувствую времени, оно идёт мимо, не задевая меня. Иногда мимо проходят тени — без лиц, без имен, но оставляющие за собой след, будто капля дождя по стеклу.  

Иногда мне кажется, что всё начинается с запаха. Неуловимого, неявного, как воспоминание о детстве, когда ты ещё не знаешь слов для обозначения мира, а мир уже знает о тебе всё. Я вдыхаю не воздух, а какой-то общий привкус — будто тут давно кто-то ел апельсины, и только цедра осталась на кончике языка. В самом начале всегда остаётся послевкусие.  

Время здесь не похоже на обыденное течение — оно растекается, словно разлитое варенье: липко, вяло, сладко. Оно прилипает к пальцам и тянется за тобой, если захочешь уйти, но никто не уходит по-настоящему. Время здесь — это ты, только очень растянутый, без острых углов и точных дат.  

Я слышу голоса, но не могу разобрать ни единого слова. Сны приходят короткими вспышками: что-то яркое, ускользающее, будто кто-то зовёт меня, но сам не знает зачем. В этих снах есть ожидание — лёгкое, как утренний туман. Я жду, но не знаю чего. Иногда кажется, что жду слишком долго. Иногда — что всё только начинается.  


Иногда мне снится, будто к моей коже прикасаются руки — осторожно, но с алчным нетерпением, как если бы впервые узнали, что можно дышать не только ртом. Я чувствую тепло, но оно не доходит до жара. Скользящие пальцы, чужой взгляд, дыхание, которое ищет, где бы слиться с моим. Я почти растворяюсь в этом касании — оно то медленное, то отчаянное, и кажется, вот-вот всё захлестнёт, вспыхнет, вырвется в крик, и тело вздрогнет — и тогда… Тогда что-то сдерживает, застывает на полпути. Теснота и томление не дают завершить движение, и желание остаётся голым, острым, нервным — как губы, которые ищут, но не находят. Я тянусь, но всё заканчивается ожиданием: так бывает, когда ты мечтаешь о звезде, но видишь только вспышку на тёмном стекле. И снова всё замыкается в круг — желание, голод, трепет, и снова — только сны, только руки, только дыхание, но никогда — освобождение.  

Я часто думаю о том, что никогда не был голоден, и в то же время мне всегда мало. Я глотаю взгляды, случайные звуки, запахи, прилипшие к ногтям мысли. Голоса доходят сюда, как гул от соседнего дома: иногда кажется, что это не слова, а чей-то медленный ужин — жуют, чавкают, облизывают губы, но не зовут меня за стол.  

Мне снятся долгие сны: я иду вдоль коридора, где каждая дверь приоткрыта ровно настолько, чтобы можно было увидеть — там за столом кто-то ждёт. Вижу силуэты, слышу звон ложек и вилок, — и меня почти тянет зайти, но что-то держит на пороге, и я всё равно голоден. Иногда кажется, что я расту: набухаю, раздвигаюсь, заполняю собой весь этот мир, но всё равно нахожу пустоты, которые хочется заполнить ещё, и ещё, и ещё.... В такие моменты мне снятся праздники — длинные столы, свечи, бокалы, чьи-то смех и крики, и в каждом смехе чуть-чуть тоски, чуть-чуть щемящей зависти, будто всем им досталась особая трапеза, а мне — только крошки, только запахи, только чужие голоса.  

Я пытался вспомнить своё лицо, но оно каждый раз исчезает, как только я приближаюсь к зеркалу. Пытался выбраться, но не было ни стен, ни дверей. Пытался проснуться, но не мог понять, сплю ли я. Я помню руки — или только ощущение, будто когда-то у меня были руки. Иногда хочется дотронуться до того, что осталось позади, нащупать что-то важное, но это скользит, исчезает, как кость в бульоне: вроде бы есть, а вот уже и нет.  

Иногда мне снится, будто я не один. В этом тёмном, тёплом, чуть тесном мире появляется кто-то ещё — не лицо, не имя, а ощущение: кожа, дыхание, движение, которое знает меня даже лучше, чем я сам. Я ощущаю, как эта рука касается меня — сначала легко, едва, будто опасаясь разрушить хрупкое притяжение. Но затем она становится смелее, жаднее, проходит по моим плечам, шее, скользит ниже, задерживается на изгибах, там, где особенно остро чувствуешь себя живым. Тело подрагивает, откликается, напрягается в предвкушении, но ещё больше — в тревоге: неужели это возможно? Влажные губы скользят вдоль моей щеки, а потом — к уху, и я слышу дыхание, такое частое и сбивчивое, что кажется: сейчас мы оба взорвёмся этим теплом. Я прижимаюсь, вдыхаю её запах, чувствую, как мы близки, грудь к груди, и всё вокруг дрожит, как тугая струна перед последним аккордом. Я хочу разорваться, выплеснуться, стать ею, дать ей всё, что у меня есть, но не могу: что-то удерживает, сдерживает, не пускает туда, где конец и начало сливаются в одну вспышку. И вот уже губы скользят ниже, но в этот момент всё исчезает — ни тела, ни звука, ни запаха, только холодная пустота между нами. Я тянусь за ней, почти умоляя остаться, но даже прикосновение к её руке становится невозможным, как будто между нами стекло, толстое, скользкое, непробиваемое. Всё замирает на пике экстаза, как невыпущенный крик, как миг до падения, как вздох, который не станет дыханием. И я понимаю, что так будет всегда: страсть останется сном, желание — жаждой, а касание — только воспоминанием о тепле, которого не будет.  

Я учусь ждать. Ждать так, как ждёт на кухне кастрюля, наполненная супом — терпеливо, без капризов. Ждать, когда кто-то попробует, отхлебнёт, и скажет: "Готово". Иногда мне кажется, что этот момент близко, что стоит протянуть руку — и я окажусь там, где много света, много жизни, где нет голода, где меня услышат. Я бы хотел знать, где заканчиваюсь я и начинается этот голод. Я бы хотел знать, принадлежал ли я кому-то, имел ли имя, голос, или я — просто чей-то сон, чей-то недоеденный ужин, забытый в глубине холодильника. Иногда во мне копится столько ожидания, что я почти начинаю вибрировать — жду прикосновения, жду взгляда, жду хоть чего-нибудь нового, настоящего. Однажды мне снится: я плыву, и каждый глоток воды — это новая мысль, каждая мысль — это жар, жар — это слово, а слово греет изнутри так, что от него лопается лёд. Я пробую быть разным: растворяться, собираться в кучу, делить себя на части, складывать из себя новые формы — то острые, то мягкие, то длинные и непонятные. Я пробую всё, что могу попробовать, но мне всё мало, мало, мало.... Иногда я думаю, что жду кого-то конкретного — того, кто придёт и всё изменит, откроет окно, принесёт что-то свежее, пронзительно яркое, настоящее. Я даже не знаю, чего жду на самом деле: прикосновения, взгляда, слова, или, может быть, даже пустоты, в которой растворится весь мой голод. И в этот момент — на самой острой грани, когда вот-вот сорвётся с губ что-то важное, я вдруг понимаю:  

Всё, что осталось — это ощущение: я есть. И этот мир вокруг меня.  

Это и есть мой мир. Мир в гробу

понедельник, 31 марта 2025 г.

The Memory of Rain

The rain always began the same way — first a gentle breeze, filling the air with something ancient, then the first drops falling like tentative strokes of an invisible brush. People hurried to find shelter, but he stood in the middle of the street, arms outstretched, as if trying to catch something unseen.


“What are you doing out there?” she asked, watching him from beneath the café’s awning.

He turned slowly, with the unhurried confidence of someone who knows something others don’t.

“I’m listening to the rain,” he replied.

She smirked.
“Oh? Is it telling you fairy tales?”

“In a way, yes.”

He looked up. The raindrops fell on his face, sliding down his cheeks, but he didn’t blink.


“Rain isn’t just water,” he continued. “It’s memory. The memory of everything that’s ever lived.”

She raised an eyebrow.
“Right. Scientists have proven you can find DNA in rain drops…”

“Not just DNA. Memories.”

Now she was intrigued.

“You’re saying that in this rain, there could be…”

“A trace of someone who lived a hundred, a thousand years ago. Maybe this is rain that once fell on a king’s shoulder. Or on the face of a child who left this world too soon.”

She looked at the drops tracing paths down the glass.

“And you think we can… hear it?”

He smiled.
“I don’t think. I know.”

He pulled a small glass vial from his pocket and held it out into the rain.

“You’ve heard of PCR? How we can detect DNA?” he asked. “I went further. I learned to read the rain.”

She felt a strange tightness in her chest, a tremor of premonition.

“Whose voice did you hear?”

He hesitated, gazing into the grey sky.

“When I ran the first analysis… I heard my mother’s voice. She died when I was five. But I knew it was her.”

She held her breath.
“That’s impossible.”

“It’s possible. We just never listened.”

Suddenly the wind shifted, and the rain grew heavier. He closed his eyes again, letting the droplets stream down his face.

“Listen,” he whispered.

She closed her eyes. And suddenly—voices.

Not words, not sounds, but something like the echo of distant memories. A child’s laughter. An old man’s sigh. The rustle of pages. A woman’s quiet sob.

She opened her eyes, breathing heavily.

“My God…”

“The rain remembers,” he said. “It brings us the memory of those who once were.”

She watched the droplets falling onto the pavement, and suddenly felt something stir deep within her.

“What if I asked the rain to tell me about someone?”

He nodded.
“Then listen. Because the rain always remembers.”

вторник, 25 марта 2025 г.

Seven Days

The terms were simple—and disturbingly clear.
He signed the contract without asking too many questions, despite how strange the offer sounded.
Seven days. Seven sums.
He would start with $25,000 and double the amount each day until he reached $1.6 million.
The money had to be spent the same day.
Everything he bought would become his only if he spent the entire sum on the seventh day.
If he failed—he’d lose it all.
The terms were clear, almost biblical.
Seven days to create a new life.

On the first day, he bought a new smartphone, an expensive watch, a couple of designer suits, and paid for a premium gym membership for a year.
The money flew fast, leaving behind a faint thrill.
It was easier than he’d expected.

He woke up thinking: “Well, yesterday was easy. Today—just a little more.”

He went to a dealership and bought himself a sports car.
Red, glossy, smelling of new leather and success.
The rest went to new furniture for his apartment and dinner at the city’s most expensive restaurant.
But by evening, a shadow of worry crept in: What am I going to buy tomorrow?

He decided to invest in art.
He visited a gallery and bought several paintings by contemporary artists.
He bought a high-end audio system, collectible watches, an antique armchair, and luxury accessories.
The money ran out again with ease—but a strange feeling began to form.
As if he wasn’t buying things, but trying to fill some kind of void with them.

He started acting strategically.
He bought a luxurious apartment in the city center.
It cost almost everything, but he had to finish the day’s spending with expensive kitchen equipment and designer curtains.
That evening, he wandered through the empty rooms, feeling an odd chill.
He liked his new home—but it felt like it wasn’t his.

Now the task got harder.
He bought another apartment—a penthouse with an ocean view.
Snagged a few more luxury watches, a vintage guitar collection, and even a motorcycle “for the soul.”
The money disappeared, but so did the spark in his eyes.
He began to realize: the more he had, the less it meant.

He hired a private chef, a driver, a personal trainer, and a stylist.
Bought exquisite jewelry, even though he never wore any.
Splurged on a yacht, though he didn’t know how to sail.
The remaining funds were burned on meaningless luxury items—from gold lighters to rare book collections he’d never read.

He woke up early, feeling empty.
This time, the money felt like a burden.
He drove around the city, buying everything in sight: elite cars, jewels, property in another country.
By evening, he barely made it to the final amount, grabbing rare pieces of art and strange trinkets just to “round it off.”

When the last bill was gone, he sat on the floor of one of his many apartments and stared at the ceiling for a long time.
He had gained everything.
And ended up with nothing.

The things filled his space—but never filled the emptiness inside.
He realized it had never been an experiment with money—it had been an experiment with himself.
He hadn’t become happier.
He hadn’t become someone new.
He had simply become a man with a lot of stuff.

In the beginning, there was an empty world.
Then came desires.
And desires created the illusion of fulfillment.
But beyond the illusion, it was still just as empty.

He closed his eyes and smiled.
All he had truly gained was understanding.

Maybe that was enough. 

среда, 19 марта 2025 г.

Вместе и Порознь

Когда-то Вместе и Порознь были единым существом. В их гармонии рождались звёзды, создавались миры, и не существовало ни разделения, ни борьбы. Они были тем, что объединяло и разобщало в равной мере, единым дыханием мироздания. Но однажды что-то нарушило их баланс. Быть одним значило остановиться в развитии, быть двумя значило вступить в вечное противостояние. И они разорвались, став зеркальными отражениями друг друга.

Вместе стало силой созидания, связующим звеном, тяготением. Оно собирало частицы в планеты, планеты в системы, души в общества. Его сила заключалась в единстве, в том, что создаёт целое из разрозненных частей. Порознь стало силой свободы, отделения, разрыва. Оно дарило индивидуальность, позволяло распасться тому, что исчерпало себя, прокладывало пути к новому. Они разошлись в разные стороны, но с каждой эпохой их столкновения становились неизбежными.

Они встречались снова и снова, порождая движение времени, становясь причинами циклов жизни. Вместе соединяло материи в звёзды, но Порознь рождало сверхновые, разбрасывая их свет по бесконечному пространству. Вместе связывало сердца, создавая любовь, семьи, цивилизации, но Порознь раскалывало союзы, рушило империи и уводило странников в одиночные пути. Казалось, одно всегда следовало за другим, и их битва не могла закончиться.

Однажды они столкнулись в мире, который держался на грани между хаосом и порядком. Здесь существа существовали одновременно как часть единого разума и как свободные индивидуальности. В этой точке их борьба должна была закончиться. Если бы победило Вместе, мир замер бы в едином сознании, без права на личное. Если бы верх одержало Порознь, всё рассыпалось бы в пыль, оставив после себя лишь пустоту.

Битва началась, но в этот раз не принесла привычного исхода. Они боролись, сливались, вновь разрывались, и вдруг оба осознали: их борьба никогда не была попыткой уничтожить друг друга. Это была тоска по тому, чем они когда-то были — единым целым. Они никогда не могли победить, потому что существовали лишь друг благодаря другу. Если одно исчезнет, исчезнет и другое.

Тогда они протянули друг другу руки. Их слияние не означало возвращения к прежнему состоянию, но рождение нового равновесия. Не поглощение, не исчезновение, но осознание, что жизнь — это не только единство и не только разъединение, а движение между ними. Так появился мир, каким мы его знаем — в бесконечном цикле встреч и расставаний, соединений и разрывов, рождения и гибели. И в этом цикле нет победителей и побеждённых, потому что Всё существует только благодаря Ничему, а Ничто — благодаря Всему.

Дело наблюдателя

Судебные заседания притягивали его так же, как гром привлекает молнии. Саймон Уэллс сидел в зале, едва заметный среди публики, с лицом, напоминающим маску без эмоций. Его интересовали только детали — показания свидетелей, ход мыслей адвокатов, ошибки, которые стоили обвиняемым свободы. На каждом заседании он делал пометки в своей чёрной записной книжке.

Саймон не был обычным слушателем. Он не приходил ради любопытства. Он изучал каждую трещину в системе, каждую лазейку, каждый способ, которым можно было бы избежать наказания или, наоборот, манипулировать законом. Он знал, как слова, интонации и даже паузы могут либо спасти человека, либо утопить его. И он готовился.


Каждое заседание приближало его к цели. Он изучал практику судов, анализировал ошибки преступников и следователей, выбирая идеальный метод. Ему нужна была безупречная стратегия. Всё ради одного преступления, которое он собирался совершить.

Система забрала у него всё. Отец Саймона, Уолтер Уэллс, был обычным человеком, механиком в небольшом городке. Он не был ни преступником, ни жертвой тёмных махинаций, просто оказался не в том месте, не в то время. Плохой адвокат, дыры в деле, несправедливость, и вот — человек, который никогда не переступал черту закона, получил пожизненное заключение за убийство, которого не совершал. Мать Саймона, уже больная, не выдержала удара и умерла через несколько месяцев после приговора. А отец... Отец был убит в тюрьме, когда в деле появились новые обстоятельства, грозившие разоблачением настоящего убийцы. Его убрали, чтобы он не смог дать показания.

Саймон был ребёнком, когда его мир рухнул. Он рос в детских приютах, а потом на улицах, учился выживать там, где закон был лишь словом, а справедливость — иллюзией. Он помнил всё. И теперь, спустя годы, он находился в этом зале суда, наблюдая, изучая, ожидая.

За ним тоже наблюдали. Мариса Винтерс, журналистка, писала цикл материалов о несовершенстве судебной системы. Она заметила Саймона ещё месяц назад, когда он сидел на одном из дел, но тогда не придала значения. Теперь же её профессиональное чутьё подсказывало, что за этим скрывается нечто большее.

— Кто этот парень? — спросила она у одного из судебных приставов. — Никто не знает. Он всегда молчит, всегда записывает. Мы думали, он просто студент.

Но Мариса сомневалась. Она начала следить за ним, фиксировать его маршрут, собирать информацию о его привычках. Однажды она попробовала заговорить с ним, но он вежливо, но сухо отмахнулся, сославшись на "учёбу".

Тем временем Саймон доводил свой план до идеала. Его целью стал Ронан Филдс, владелец сети элитных ювелирных магазинов. Филдс был уверен, что неприкосновенен, но Саймон знал правду. Именно его отец был подставлен в результате преступления, в котором замешан Филдс. Он нашёл записи, которые подтверждали его догадки. Теперь настало время рассчитаться.

Всё должно было произойти ночью, когда Филдс отправится за границу. Никаких свидетелей, никаких следов. Но в ту ночь, когда всё должно было произойти, Саймон понял, что что-то не так: взломать замки оказалось слишком лёгким делом, сигнализация отключилась с первого раза. Это казалось... слишком просто. Слишком легко для человека, который строил неприступные системы безопасности.

Он закончил дело, как и планировал, но по пути домой его начало грызть беспокойство.

На следующее утро он включил новости и увидел репортаж Марисы Винтерс.

— Минувшей ночью было предотвращено ограбление, — объявила она, стоя на фоне одного из магазинов Филдса. — Полиция была предупреждена заранее и смогла изъять улики прямо в момент преступления. Но самое интересное — это фигура предполагаемого преступника, который, по нашим данным, тщательно готовился к этому делу долгие месяцы. Источники подтверждают, что это один из тех, кто посещал практически все заседания суда...

Саймон сидел перед экраном, ошарашенный. Всё, что он так долго планировал, всё, что он считал своим козырем, оказалось выставлено напоказ. Ему никто не сообщил, но кто-то точно знал его намерения. Кто-то следил за ним, пока он сам наблюдал за другими.

И теперь игра только начиналась, ведь все эти годы он изучал систему, наблюдал за теми, кто легко её обходил, и готовился применить эти знания на практике.

Он пишет

Писать дневник было привычкой, не просто рутиной, а своеобразным ритуалом. Каждый вечер, перед сном, он открывал тетрадь в кожаном переплёте, вытаскивал ручку и записывал:

 

"Завтра. Утро. Завтрак в семь. Работа. Встреча в обед. Вечером купить молоко. Перед сном прочитать пару страниц."

 

Простые, чёткие пункты. День за днём. Дисциплина помогала.

 

Но в тот вечер, когда он сел за стол, дневник был уже открыт. А на странице ровными буквами стояло:

 

"Завтра. Завтрак в семь. Встреча будет задержана. Вечером не забудь про молоко."

 

Рука замерла над страницей. Он точно не записывал это.


Сначала он подумал, что это розыгрыш. Может, кто-то влез в квартиру? Или, хуже того, он сам записал и забыл?

 

Но на следующий день встреча действительно задержалась.

 

Вечером он снова сел за стол, но теперь наблюдал. Ждал.

 

Чернила проступили на бумаге, как будто кто-то невидимый вел пером.

 

"Завтра. На работу лучше выйти раньше. Перед обедом держись правой стороны тротуара."

 

Он выскочил на улицу, нервно оглядываясь. Не было ли кого-то, кто мог за ним следить? Но никого не было.

 

Он говорит? Он слышит?

 

Прошло несколько дней. Дневник продолжал писать сам. Он решил проверить, осмелился спросить вслух:

 

— Кто ты?

 

Чернила побежали по бумаге.

"Дневник."

 

— Ты слышишь меня?

 

"Да."

 

— Как ты это делаешь?

 

Молчание.

 

— Ладно… А что мне делать завтра?

 

"Планы уже составлены."

 

Он не мог понять. Дневник не просто фиксировал его мысли, он знал больше, чем он сам.

 

Тогда он решил задать вопрос про себя. Сконцентрироваться, но не произносить ничего.

 

"Да." — появилось на бумаге.

 

Он вздрогнул. Он не сказал ни слова, но дневник ответил.

 

С того дня он перестал говорить с дневником вслух. Он думал, а дневник отвечал.

 

Но чем больше он спрашивал, тем меньше дневник писал.

 

"Планы составлены."

"Ты знаешь ответ."

 

Когда слова кончились

 

А потом случилось то, чего он не ожидал.

 

Он задумался о завтрашнем дне. Как поступить на встрече? Что сказать? Как повести себя?

 

Ничего.

 

Тогда он сказал вслух.

 

Молчание.

 

Тогда он записал вопрос прямо на странице. 

 

Дневник не ответил. Чернила застыли в одиночестве

 

Он почувствовал панику. Дневник всегда знал, всегда отвечал. А теперь молчал.

 

Он пытался снова. Мысли. Голос. Письмо.

 

Ничего.

 

Тогда он понял: дневник не решает за него.

 

Он планирует, но не определяет судьбу. Он направляет, но не подсказывает путь.

 

Он думал, что дневник знал будущее, но теперь понял — дневник знал его.

 

Дневник не давал ему готовых решений, потому что решения должны быть его собственными.

 

Последний вопрос

 

На следующий вечер он снова открыл дневник.

 

Он не писал. Просто смотрел.

 

Чернила медленно проступили на бумаге.

 

"Ты знаешь, что делать."

 

Но вот что тревожило его больше всего.

 

Он не задавал этот вопрос.