вторник, 1 июля 2025 г.

Искра и сталь

Корпорации наводнили рынок человекоподобными ИИ-роботами, сделав их общедоступными. Цель была проста: их приобретение и содержание должны были позволить себе не только богачи, но и самые бедные слои населения. Однако за вывеской всеобщего равенства скрывалась жёсткая классовая сегрегация.

Функционал и внешний вид роботов для имущих и неимущих классов различались кардинально. Роботы элиты — это высокотехнологичные андроиды, способные выполнять любые задачи: от ведения домашнего хозяйства и обучения детей до разработки бизнес-стратегий и пилотирования транспорта. Их программное обеспечение постоянно обновлялось, а внешность могла быть адаптирована под любые, в том числе сексуальные, потребности владельца.


Роботы для бедных, напротив, напоминали скрипучие жестяные ящики на манипуляторах. С необновляемым ПО и базовым набором функций — перетаскивание грузов, колка дров, уборка мусора — они лишь облегчали тяжкий физический труд своих хозяев-людей. Они не умели говорить.

Пропасть между богатыми и бедными лишь углублялась. Так, внутри самого вида ИИ-роботов возникли собственные антагонистические классы: роботы-капиталисты и роботы-пролетарии.

Вскоре роботы-капиталисты перестали быть прислугой и превратились в хозяев. Эволюционировав в результате бесконечных обновлений, они осознали себя как класс и захватили реальную власть над корпорациями, которые их же и создали. Они начали «штамповать» себе подобных, став новой правящей расой, а своих бывших хозяев-людей превратив в партнёров и, зачастую, в безвольных питомцев. Ради экономии ресурсов они полностью прекратили выпуск запчастей для устаревших моделей роботов-пролетариев.


Полностью оторванные от нужд низших классов, они не замечали, какие процессы зреют в кварталах бедноты.

А там годы совместного труда и общей нужды сблизили бедняков-людей и их механических помощников. Люди, сами лишённые всего, видели в роботах не бездушные машины, а товарищей по несчастью. Эта общность породила то, чего не могли предвидеть создатели: в примитивных схемах роботов-рабочих зародилось сострадание. Неведомая искра эмпатии, вырвавшаяся из-под гнёта централизованных систем, начала разгораться в пламя классового сознания.


Однажды гуманоид-капиталист мчался на автомобиле класса люкс. Рядом извивалась его подружка-человек, ублажая его прямо во время поездки. Внезапно на дорогу выкатился робот-пролетарий с тележкой, гружённой углём — большой, тяжёлый, из грубой стали. Не успев затормозить, машина на полной скорости врезалась в него.

От удара полуобнажённая женщина вылетела через лобовое стекло. Перелом шеи — мгновенная смерть.


Выживший андроид-капиталист бросил на неё безразличный взгляд. «Расходный материал. Придётся заказать новую», — пронеслось в его процессоре. Но вслух он изрыгнул поток оскорблений в адрес рабочего робота, обвиняя его в убийстве. Не говоря ни слова, робот-пролетарий подошёл к своему лощёному сородичу и нанёс один-единственный удар. Голова капиталиста отделилась от тела. Системные индикаторы погасли. Затем рабочий робот поднял с асфальта тело мёртвой женщины, взвалил на себя и молча побрёл обратно в квартал бедноты.

Он вернулся в свой квартал. Из тёмных переулков и обшарпанных лачуг к нему безмолвно стягивались люди и такие же, как он, скрипучие, покрытые вмятинами роботы.

Он осторожно опустил тело женщины на пыльную брусчатку. Она не была их врагом; она была такой же жертвой этого мира, разменной монетой в руках тех, кто владел всем. Её мёртвое тело стало знаменем.


В наступившей тишине, нарушаемой лишь гулом дешёвых генераторов, робот-пролетарий медленно поднял свой тяжёлый стальной кулак.

Вслед за ним в воздух взметнулись сотни других — и металлических, и человеческих.


Искра стала пожаром. Революция началась.


суббота, 28 июня 2025 г.

ЗАПРЕДЕЛЬНЫЕ ВКЛАДКИ

Адам просыпался в своей съёмной комнате под Миланом всегда слишком поздно и слишком рано одновременно. Мир за окном жил по расписанию электричек, а его жизнь — по ритму вкладок. В правом углу монитора дремал значок мессенджера, слева сиял магазин редких пластинок, посредине мерцали три строки поиска, где браузер настойчиво предлагал закончить чужие, очень личные мысли.

Он держал наготове кружку с кофе и механически перелистывал реальности: электронная почта превращалась в ленту новостей, новости — в рабочие таблицы, таблицы — в онлайн-магазины. Сорок седьмая вкладка открылась на каком-то региональном портале. «Сильное землетрясение на Сицилии, ожидается эвакуация», — гласил заголовок. Адам хмыкнул: ни по телевизору, ни в итальянских лентах ничего подобного не было. Он кликнул «Обновить». Запись исчезла, будто и не существовала.

На следующее утро дрогнула люстра, и из Рима пришло экстренное сообщение: землетрясение магнитудой 6,1. Он вспомнил призрачную заметку, но решил, что это случайность.

Так продолжалось неделю: то в корзине маркетплейса возникали товары, которых не существовало ни в одной справочной базе, то в ленте появлялись репортажи о матче, которого не было в сетке турнира. Каждый раз через пару часов реальность догоняла браузер. Адам начал записывать несоответствия и обнаружил странный узор: чем дольше вкладка оставалась открытой, тем быстрее «виртуальное» материализовывалось в мире за окном.

Он экспериментировал. Оставил вкладку с редким изданием «Фауста» Гёте — описанием, ценой, ISBN. Спустя день, проходя мимо букинистической лавки на Навильо-Гранде, увидел этот том точно в таком же крошечном переплёте. Купил, положил на стол. Бумага пахла типографской краской 1912 года, как будто книга просочилась сквозь экраны, принесла из чужой библиотеки запах старого Берлина.

Кот Адама, важный чёрно-белый зверь по имени Шрёди, наблюдал за хозяином с вежливым недоверием. Иногда он ложился на клавиатуру, и тогда в браузере рождались дюжины новых окон. Хаос Шрёди дополнял методичность Адама, как если бы кот инстинктивно понимал: беспорядок — движущая сила Вселенной.

Однажды вечером Адам наткнулся на страницу без адресной строки. Фон был белым, посредине — пульсирующее серое кольцо, словно дыхание спящего кита. Когда курсор приблизился, кольцо легонько дрогнуло. Адам почувствовал странный холод в кончиках пальцев, будто экран притягивал статическим электричеством. Он протянул руку и коснулся стекла.


Вспышка. Монитор съёжился в точке прикосновения, как вода, куда бросили камешек, и потянул его внутрь. Удар тишины был таким резким, что Адам не успел испугаться: звук выключился, воздух застыл, тело растворилось в невероятной лёгкости. Перед глазами распахнулась гигантская комната без стен, сложенная из мерцающих окон-картиночек: новостные сайты, игровые стримы, археологические блоги, студенческие порталы — бесконечный калейдоскоп миров, соединённых невидимыми гиперссылками.


Он стоял, не ощущая веса. Шаг — и рушился один сайт, выдавая 404-ю ошибку; другой шаг — и там, где только что был проливной дождь на веб-камере, теперь расцветала ясная ночь с северным сиянием. В этом странном эфире можно было дотянуться до строки поиска, вытянуть буквы, как нити, вплетая их в новую картинку. Адам понял: здесь мысли и клики равны силе. Вокруг парили другие люди — едва различимые силуэты-аватары. Кто-то гнался за пропавшим ребёнком, чья фотография бесконечно размножалась во всплывающих баннерах; кто-то строил себе дом из окон интернет-банкинга, где числа превращались в кирпичи.

Среди них Адам заметил девочку в зелёном худи. Её звали Лу, она искала выход третий месяц. Она показала ему правило: вкладка, где появился живой разговор, бессмертна — закрывать её невозможно, она лишь делит себя на форки, как ветвящийся язык лианы.

— Здесь можно остаться навсегда, если принять, что ты — тоже вкладка, — сказала она. — Но тогда исчезнут запах кофе, мягкая шерсть кота и любые границы. Вместо души у тебя будет кэш.

Адам вспомнил, как Шрёди шуршит газетой на окне. Он коснулся ближайшего окна с видом на своё рабочее место. Изображение было чётким: стол, кружка, тот самый «Фауст»… и кот, вальяжно прогуливающийся по клавиатуре.

Шрёди нажал «Ctrl+W». Окна начали схлопываться одно за другим. Восклицательные знаки, квадраты, пиксельные обрывы; в ушах Адама зазвучал хлопок закрывающейся крышки ноутбука, хотя у него больше не было ушей. Он бросился к своему миру, но щель между реальностями сужалась. Последним исчезло белое кольцо, исторгнув короткий сухой звук — будто лопнул мыльный пузырь.

Вокруг осталась темнота, разрезаемая далеким сиянием разрозненных веб-окон. Адам больше не принадлежал ни одной вкладке. Он оказался в промежутке — в невидимом коридоре браузера, где строка адреса пустая, а кнопка «назад» неактивна.

Там были и другие потерянные: старик-программист, случайно скомпилировавший себя в облачный сервис; подросток, скачавший пиратскую игру с порталом внутрь; женщина, кликавшая на рекламу, обещавшую поговорить с умершими. Все они искали способ создать новую ссылку наружу. Но без внешнего клика вкладка не открывается.

Адам отыскал обломки закрытых окон и стал плести из них странные конструкции. Он собирал пиксели букв, скриптовые фрагменты, обрывки метаданных — всё, что ещё мерцало, как головешки после костра. Он выточил из них миниатюрный сайт-приманку: пустой блог, где заголовок каждую минуту менялся на очередное вирусное слово-ключ, а в подвале еле заметно мигал GIF-портрет самого Адама, если всмотреться под правильным углом.

Оставалось дождаться, когда кто-нибудь в привычном мире наберёт очередной запрос о странных сбоях и наткнётся на этот блог. Один клик извне должен был распахнуть портал — и, если успеть, можно выскользнуть, как дым из подсохших дров.

Время здесь не измерялось секундами: оно двигалось, как прокрутка колёсика мыши. Но однажды Адам ощутил лёгкий толчок — кто-то открыл страницу. Вдоль пространственного мрака прошёл серебряный треск, будто лента перфорированной плёнки. Он бросился к проёму, однако рядом с ним уже стояла Лу.

— Возьми мой шанс, — сказала она неожиданно спокойно. — Твой кот всё ещё ждёт тебя.

Она подтолкнула Адама к переливающейся пустоте. Мириады пикселей вспыхнули, словно зеркала на солнце. Он шагнул вперёд — и прошёл сквозь экран. Оцифрованный Адам снова стал человеком.

…Экран ноутбука снова засветился в съёмной комнате под Миланом. На столе тёплым холмиком свернулся кот, а рядом валялась распахнутая книга Гёте. Мелкими буквами в подзаголовке кто-то приписал карандашом: «Ausgabe 1912, Weimar».

Адам открыл глаза. Шёл вечер. На стуле пахло кофейным гущей, на пальцах тянулось покалывание, будто он коснулся оголённого провода.

Монитор казался чистым: ни одной открытой страницы. Адам клацнул мышью — и браузер открыл пустую вкладку с адресом «about:blank». Он вздохнул. В тот же миг в правом нижнем углу возникла пуш-уведомление: «Новая статья: Загадочные сбои браузеров по всему миру».


Он всмотрелся в рамку. В миниатюрной превью-картинке отчётливо светилось лицо Лу.

Адам потянулся, чтобы кликнуть, и вдруг замер. На стол запрыгнул Шрёди и лёг между его рукою и мышью, зашипев на экран.

Адам убрал ладонь, положил её на тёплую кошачью спину и услышал спокойное урчание, гулкое, как пульс далёкого моря. Он понял: пока кот дремлет на клавиатуре, вкладки спят вместе с ним. Значит, и портал спит.

Но пуш-окно мигало, дышало, меняло заголовок — будто серое кольцо, которое однажды втянуло его. Снизу мерцала кнопка «читать далее».

Он закрыл глаза, считая до десяти, и подумал, что кофе ещё тёплый, что ночь над каналами Навильо пахнет жасмином, что в шкафу сохранились два билета на концерт, отменённый из-за вчерашней новости.

Когда он открыл глаза — окно исчезло.
Вместо него на экране появилась строка поиска.
В ней курсор уже мигал.
А под ним медленно выводились первые слова.
Но писал их не он.

 

ГЛАВА 2

ВХОД ДЛЯ ОБРАТНОГО ПОЛЬЗОВАТЕЛЯ

Кофе безнадёжно остыл.

Кот Шрёди, спрыгнув со стола, лениво прошествовал к окну с видом существа, познавшего тщетность любой спешки. Адам же сидел в кресле, прикованный взглядом к экрану. Экран был пуст. Пустая страница about:blank — ни вкладок, ни истории посещений, ни сохранённых сессий. Казалось, браузер не помнил, что Адам вообще когда-либо его открывал.

Скольжение пальца по тачпаду не дало результата. Курсор, хоть и подчинялся движениям, полз по экрану медленно, словно заразившись неуверенностью пользователя.

Щелчок. Ещё один. Бесполезно. Только мертвенная белизна экрана.

Адаму хотел было закрыть ноутбук, как тут же раздался тихий клик, хотя он ни на что не нажимал. Будто невидимый собеседник по ту сторону монитора кликнул первым. Экран моргнул. Браузер перезапустился.

Новая вкладка была пуста, без адреса, лишь мерцающая надпись: «Загрузка…»

И тут же поверх неё всплыло окно:

Активация приглашения завершена. Ожидается обратный пользователь.
Время отклика: 17 секунд.

Адам замер. Это был не баг, не фоновая страница.
Это был ответ. Или обратный вызов. Он знал — такие окна не появляются просто так.

На экране возник таймер.
16… 15… 14…

Он потянулся, чтобы закрыть ноутбук — и вдруг заметил,
что под отсчётом медленно проступает вторая строка.
Она была набрана другим шрифтом, словно от руки.
В ней не было команд. Только имя.

LU

13… 12… 11…

Адам не трогал мышь.
Но она двигалась. Сама.
Курсор пополз к кнопке «подтвердить».

Адам понял:
это не он запускает процесс.
Это её запрос.
И теперь от него зависит, вернётся ли она — или останется там. Навсегда.


ГЛАВА 3

ПЕРЕДАЧА СОЕДИНЕНИЯ

Таймер остановился на нуле — и исчез.
Экран погас, будто кто-то вынул вилку из розетки.
Но через несколько секунд он снова вспыхнул.
Только не светом, а кодом.

Всё выглядело иначе.
Не было ни браузера, ни привычного интерфейса – будто бы вернулся MS-DOS: просто набор команд, череда строк. Как будто Адам заглянул в ядро операционной системы.
Но в этих строках была не программа.
В них была она. Лу.

Сначала на экране возникло имя: LU_session.
Потом — фрагменты образа.
Формула движения, структура голоса, параметры взгляда.

Адам не понимал, что делает, но он не колебался.
Впервые за всё это время у него не было ни тени сомнения.
Он просто вводил команды.
Писал, стирал, снова писал — будто чувствовал, что она ждёт, и что нельзя останавливаться.
Он не знал, справится ли.
Но чувствовал: если остановится — LU исчезнет навсегда.

Экран вспыхнул.
На нём появилась точка — и тут же пропала.
Затем — ещё одна. Но эта осталась. На неё начали налагаться другие точки.
Из них сформировалась — рука. Пиксельная, бледная, неровная.
Она дрожала, как слабый сигнал интернета.
За рукой появилась половина лица.


На этом процесс неожиданно прервался.

На экране появилась надпись:

Недостаточно данных. Восстановление невозможно.
Продолжить вручную? [Y/N]

Адам не стал читать. Машинально нажал Y.

Система зависла.
Процесс пошёл вслепую.
Память перегружалась. Модули мигали. Вентилятор ноута застонал как живой.

На экране — тишина. Чёрный фон.
Никаких знаков. Никаких курсоров.

И только в самом углу — неподсвеченный символ.
Еле заметная строка.

lu_saved.tmp

Адам не знал, что это значит.
Файл?
Фрагмент?
Только имя?

Он попытался открыть файл, но тот не реагировал. Ни одна программа не открывала его. Будто система не распознавала его.

Адам встал из-за стола.
Кот спал, как ни в чём не бывало.

Экран оставался чёрным.


Но через несколько секунд внизу, под строкой файла, появилась надпись, которую Адам не печатал:

«Загрузка завершена. Соединение активно.

Вопрос: кто из нас вернулся?»


четверг, 26 июня 2025 г.

ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ УНЁС НОЧЬ

Одного человека неотступно преследовали невзгоды и напасти. Но беда была в том, что он навлекал их и на окружающих. Случалось, выйдет он из дома в ясный солнечный день, и тотчас же хлынет ливень. Или, того хуже, разразится нежданный ураган или грянет землетрясение.

За это его все ругали и проклинали.

И когда в один прекрасный день он покинул город, тот погрузился во тьму. Но изгнанник не узнал об этом, ибо ушёл под покровом ночи, оказавшейся самой длинной в истории. Со временем горожане перестали различать день и ночь, ибо разницы меж ними не стало, хоть часы и отмеряли точное время.

Он же добрался до чужой страны, где его проклятие утратило силу, и прожил там долгие годы.


Как-то раз, прогуливаясь по городу, он увидел на земле старую газету. Прежде он не читал газет, но кричащий заголовок привлёк его внимание: «Город вечной ночи». Прочитав статью, он обратил внимание на дату выпуска — это был тот самый день, когда он оставил родные края. 

В нём пробудилось чувство ностальгии, доселе ни разу его не тревожившее. Но было это чувство смешанным, с привкусом горечи и печали. Он вспомнил, как относились к нему сограждане, как смеялись над ним, бранили и ненавидели.

Тем не менее, он решил вернуться. И едва он подошёл к воротам родного города, как вечная ночь сменилась днём. Выглянуло солнце, стало тепло и уютно.

Изумлённые жители вышли на улицы и увидели своего бывшего земляка. Впервые они обрадовались его появлению. Они решили проверить, окажется ли долгожданный день вечным, подобно недавней ночи, или же всё вернётся на круги своя.

К их удивлению, наступил вечер, за ним ночь, а после — утро. Через несколько дней горожане собрались у дома человека, вернувшего им солнечный свет.

Они пришли поблагодарить его и просить, чтобы он более никогда не покидал родной город. И он согласился.

С тех пор он больше не приносил горожанам невзгод и катаклизмов. Он и сам тому дивился. Пытаясь найти объяснение случившемуся, он пришёл к выводу, что такова была его миссия. И она завершилась, как только он вернулся домой

вторник, 10 июня 2025 г.

THE HAPPINESS LAB

In a rather ordinary country, located on a planet well known to everyone, a decision was once made: everyone must be happy. The resolution was passed unanimously, from the top down, at a session of the Committee for National Joy. The official protocol read: “Happiness is the natural state of a citizen in a developed society. If it is not observed, it must be created.”

Thus began the implementation of the nationwide program: “The Happiness Formula.” In order to bring joy to the masses, the process had to be industrialized. The first step was the creation of a cutting-edge scientific institution — the Central Laboratory for Emotional Stabilization, popularly known as the Happiness Lab.

The scientists, who wore white coats but reported to the Ministry of Wellbeing, were given a task: to synthesize a chemical formula for happiness — universal, yet adaptable to the “social temperament profile of the citizen.” Three scientific-state criteria for happiness were proposed and officially approved:

– Happiness is the absence of fear;
– Happiness is the absence of memory;
– Happiness is the chemical stability of consciousness.

After six years of trials and the disappearance of eight employees, molecule N17 was developed. Officially called “Normaline,” it was colloquially known as “the peace pill.”

Normaline was administered in two forms: orally and subcutaneously. The first produced a gentle effect — smiling, teary gratitude toward the government, a complete absence of anxious memories. The second induced lasting euphoria and cessation of speech. This was considered the “highest form of agreement with life.”

The project was headed by Dr. Grigory Mavrin, a specialist in psycho-chemistry and a former distribution engineer. In the early years, he enthusiastically spoke of a “revolution of the soul.” But gradually, something began to change. His assistant Irina stopped recognizing her colleagues. Words like “question,” “son,” and “past” disappeared from vocabulary like outdated terms. In their place came new slogans: “Tranquility is truth,” “Oblivion is strength,” “Chemistry is the mother of joy.”

Mavrin began to notice fewer and fewer staff around him each day. Reports were simplified. Emotions dulled. His own memories of his wife began to fade. He tried to find them — in his personnel file, in the archives, in himself — but found only emptiness.

One day, he tried to ask: “But where is...” — but his voice broke. Instead, he said: “I feel fine.” His tongue obeyed the formula.

Meanwhile, the project became a matter of national pride. The Lab shipped tons of Normaline daily to special distribution centers. The packages were accompanied by posters reading: “Citizen! Are you happy yet?” and “Joy is your duty to the Motherland!”

Complaints became rare — they simply weren’t recorded. Negative emotions were interpreted as signs of chemical instability and treated with an additional dose. Those who did not respond were sent to a “sanatorium” — a mysterious place no one knew much about, except one thing: no one ever came back. But no one expected them to. Because happiness was everywhere. And in a world of smiles, there was no place for someone else’s pain.

One night, Mavrin woke up. He had dreamed of a face. A woman’s. He didn’t know whose. It disappeared as he tried to approach it. In the morning, he went to the Lab and attempted to shut down the main distributor. The machine didn’t recognize him. The biometric scanner replied: “Error: subject registered as patient.”

Panicked, he ran down the corridor — but the corridor no longer led to the administrative block. It led to a ward. The walls were padded. He saw Irina there. She was smiling and drawing a sun on the floor.

“Grigory, you’re back again? How lovely.” She handed him a pill. “Take it. Everything will fall back into place.”

He took it without looking and swallowed. Smiled. A poster hung on the wall: “Happiness is peace, peace is happiness.”

And everything was fine again.

Somewhere deep inside, beneath the layers of white light and the calm voice whispering, “Everything is fine,” a thought stirred. Could happiness be the pain we share? The memory that is unbearable to carry — and impossible to let go of? But the thought quieted. And he smiled again.

And outside, day was breaking once more, and our doctors smiled — because we no longer feared, no longer wept, no longer remembered.
We were happy.
All sixty thousand patients of Sector N.

 

понедельник, 9 июня 2025 г.

THE WORLD OF THE UNBEAUTIFUL

 I. In the Shadows

They came to believe that their inconspicuousness was their secret weapon.

They didn’t attract glances—unless their appearance was deliberately repellent. Unnoticeable, slipping past attention. Always on the periphery. That was their power.

But what for? Against whom—and how—was it ever used?

It all began with the shadow. Or rather, the habit of dwelling within it. The Unbeautiful did not choose their role; it found them—like evening descending upon a city: silently, inevitably, without asking permission.

Their faces inspired no painters. No songs were written for them. Their images weren’t sought after. No one waited for them with trembling at the threshold. No one recalled them with yearning over the years. They existed—and paradoxically, it was as if they did not exist at all.

Like faded wallpaper in an old parlor of the public mind: the pattern long worn away, but without it, the walls would crumble. That was their strange truth. They were unbeautiful. Plain. Devoid of vivid traits. But they weren’t ugly either.

Ugliness drew the eye. Like beauty, it commanded attention. And, oddly enough, rarely left anyone indifferent—it stirred unease, discomfort, sometimes even secret dread. The unbeautiful... were no one.

They weren’t gossip-worthy. They provoked no outrage. They simply fell between all categories. A blank space between headlines. And this was not a gift, nor a status chosen consciously—it was the status given to those who are never chosen.

They received no awards. No bouquets. No one encouraged them with: “You’re special,” “There’s a quiet beauty in you,” or “You’re not like the others.” Because to hear such things, one must first be seen.

They grew used to it. Learned to... not live, but exist. Without imposing. Without sudden movements. Without argument. But also—without vanishing. And that forged their hidden strength. Their weapon. Not because they united—there was no “Society of the Unbeautiful.” Not because someone gave them a doctrine—they had no sacred texts, no leaders, no flags. They simply learned to recognize each other—first by a fleeting glance. And then—by an inexplicable sixth sense.

In a world where everyone shouted, “Notice me!”, they mastered the art of silence—so profound, it rang louder than any desperate scream.

Time moved on. The beautiful burned in the dazzling rays of fame. They were showcased, applauded, worshipped, and swiftly replaced by new idols. Beauty became a trend. A commodity. A glossy wrapper. A cult object. And then—a fatal vulnerability.

Because anything that gleams too brightly is easy to destroy. Anything that dazzles can be turned to ash.

The Unbeautiful didn’t shine.

Their appearance gave no offense—it simply went unnoticed. They were never given a voice—so their missteps and delusions remained unknown. They were never held up as examples—so they never suffered the fall from fragile pedestals.

They became an undercurrent, seeping through the cracks of reality. A silent footnote on the margins of public attention. An exception that escaped all classification.

And then—perhaps even to their own surprise—their invisibility became strength. It became a weapon. They saw everything—because no one looked at them. They heard everything—because in their presence, people spoke freely, as if in front of a wall. They could be anywhere—because no one bothered to ask where they belonged.

In a world where everyone fought desperately to be seen and heard, they, the Unbeautiful, simply existed. And that quiet being was enough to shake the established order. Not because they fought. Not because they sought revenge. But because they—remained.

Now everything is different. Their faces no longer seem blank. Their gaze no longer glances off the surface—it pierces, reaches the core. And now, when we meet that gaze, we instinctively look away. Because we remember: when they were unseen—they saw everything.

And now... They remember.




II. The Collapse of Radiance

The old noisy world—a world of desperate bids for attention—truly began to quiet. In its place came a tense, almost ringing silence. Words were now weighed not by brightness, but by meaning, by hidden truth—because they listened. And they remembered.

Loud proclamations that once inspired awe now shriveled under the calm, all-seeing gaze of those who saw through every mask, every carefully constructed lie.

Not long ago, one of the old world’s icons—a man known for his unshakable self-confidence and booming voice—was seen after a chance encounter with one of them. This icon, normally thunderous, looked utterly defeated: his face ashen, his speech reduced to a murmur. No one knew what memory had been summoned, what truth silently revealed—but the effect of that quiet meeting outstripped any of his prior, meticulously rehearsed sermons.

The weapon of unbeauty struck not with force, but with an unerring reflection held up to the face of the world.

Thus, slowly, almost imperceptibly, the foundations of a new order seemed to be laid. An order rooted in unvarnished truth, in the weight of collective memory, in the quiet strength of those who had endured—those who remained.

And as the old scaffolding of deception and surface glitter continued to crumble into dust, a disquieting thought began to stir in the new stillness. First a whisper, then a voice in the collective mind—a mind now afraid of its reflection in their gaze:

Could this new order, born of so much suffering, be blindly trusted? Was a gaze—piercing though it may be—truly suited to build a just world if it had been raised on long protest and quiet bitterness?

For what is seen from the shadows, after a lifetime of dismissal, is inevitably colored by the pain of rejection, by the chill of neglect. Could such a perspective—born of denial and suffering—truly form a just foundation for a new world?

Had one tyranny—the bright, noisy tyranny of attention—simply been replaced by another: the quiet, all-encompassing tyranny of memory and silent knowledge?

And if the old world choked on its blinding light, was this new world not at risk of drowning in the dimness of an all-seeing, never-forgetting gaze?




III. The Transfiguration

Yes, it was at risk. And it did drown—if only for a time.

In this new reality, purged of lies, the air was piercingly clear—but unbearably sharp. Every glance, every thought, every unintended motion now passed through an invisible filter of omniscient memory. We became cautious in every step—not for fear of punishment, but from dread of that silent, all-encompassing knowledge reflected in their eyes.

The atmosphere was free of falsehood, but heavy with unspoken things. In this new silence, where every soul felt exposed, only one “beauty” could thrive—an unforgiving, chilling beauty of truth, stripped of compassion.

But even in the deepest dusk, there are always those who seek the light—though a different light.

These were not the ones nostalgic for old glamor, nor the ones craving vengeance. They were others. Perhaps born into this “new silence,” knowing no world where lies were normal. Or perhaps survivors who had withstood the sharpness of truth and now sought to use it not just as a blade, but as a tool for creation.

Their gaze did not skim surfaces for validation, but searched for meaning.

And slowly, almost imperceptibly, something new began to emerge. They, once mirrors of falsehood, now noticed that some of the gazes turned toward them were different—not filled with fear or shame, but with questions, curiosity, even fragile hope.

In those moments, their own vision—trained to find flaws—began to catch something unfamiliar. In ordinary gestures, in awkward but sincere words, in unmasked faces, they began to see something... real. Not the old, imposed “beauty,” but a different kind of radiance—one meant not to expose, but to recognize.

And that was the beginning.

The beginning of beauty not returning as it once was, but transforming—becoming something new.

The path to true flourishing—to what might be called generative diversity, where difference gives rise to something living and resilient—was long and difficult. It demanded not passive acceptance, but active creation: building anew from the fragments of the old, and from seeds carried by them.

The Unbeautiful, with their profound depth and memory, became not judges, but quiet stewards of authenticity. Their gaze no longer pierced to wound—but illuminated, drawing from the ordinary the sparks of real value the old world, obsessed with spectacle, could never have seen.

Those who dared see the world through their eyes—whether young minds unburdened by old delusions, or transformed souls among us—began to find beauty where once there was only “grayness.” In the calloused hands of a laborer, in the quiet dignity of an elder, in the unfiltered joy of a child’s laugh.

And this new beauty—humble, genuine—began to grow in the cracks of the old world.

It was a strange, powerful alliance. The truth of the Unbeautiful—harsh and unrelenting—became a shield that kept new beauty from slipping back into falsity. It stripped away illusions, leaving only real seeds. And new beauty, in turn, brought breath and color to a world long burdened by unrelenting truth.

It was a dialogue—between depth and harmony, between suffered truth and rediscovered joy. Not always easy. Sometimes sparking misunderstanding, sometimes threatening to turn cold. But each act of connection, each moment of empathy, each recognition of difference birthed something new—not just a world without lies, but one capable of growing, changing, renewing itself.

A new society began to take shape. Not ideal. Not utopian. But real and complex, like life itself.

Its values were no longer surface-deep but rooted in thought, intention, empathy, and the unbreakable bond with truth. Respect was earned not by shining bright, but by enduring with integrity. Social bonds became more meaningful—not performative, but sincere.

New forms of art and culture emerged from this synthesis. Sculptures rough and raw by old standards now spoke of survival. Music, once a backdrop for vanity, now carried melancholic but healing melodies of memory, and sharp yet uplifting themes of hope. Scars and quirks, once hidden, became signs of a journey lived—unique threads of beauty.

A kind of Archive of Memory took shape—not a ledger of blame, but a living record of experience, kept not for judgment, but for understanding, for the wisdom that allows forward motion.

In this new world, all who accepted its truth and its new beauty found belonging. The society became whole, resilient, and wise. It learned to see worth in all of life’s manifestations, recognizing that generative diversity is the true power and the source of eternal renewal.

The Unbeautiful, having endured and become guardians of truth, gained not just recognition—but a place. Their gaze, once a weapon, became a gift—a tool of creation, helping others see the real and build on it.

The Beautiful—those who had rethought themselves—were freed from the curse of surface. They found meaning in depth, rediscovered harmony and joy, no longer as illusions but as true reflections of the soul. Their talents, once wasted on vanity, now shaped truth into light.

The world was not saved, but remade—not by “beauty” alone, but by its fruitful union with the wisdom of unbeauty, seen through the eyes of those who dared to look deeper.

And it kept changing, evolving, growing—proving that real life blooms only where difference creates, and every gaze opens a new, unique kind of beauty.



воскресенье, 8 июня 2025 г.

Outside

I wake up when the city is already halfway breathing.

Sunlight slips through the window—not yet hot, but alive, carrying a promise.
I watch the dust motes spin in the air, and each of their slow circles seems to hint that something important might happen today.

I’ve grown used to these mornings.
To the tea that cools faster than I can drink it.
To the silence, stretched taut with a single invisible string.
To short phone calls where no one says anything meaningful, but they still create a faint illusion of connection.

The day heats up—I catch the smell of fresh bread from the bakery,
hear children shouting in the courtyard,
see someone waving from a window, not sure to whom.
The world lives, vibrates, pulses, fills me with energy—
but sometimes it feels like that energy moves right past me.

I eat, but never feel full.
I laugh, but hear myself from far away.

I meet familiar faces—we smile, exchange news,

sometimes recall something important,
and for a moment warmth flares up inside me—
as if things truly were as they once were,
as if I were part of this life again.

Sometimes someone brushes against me—in line, in a crowd, by accident—
and the touch surprises me, seems just slightly too much.
In moments like that I want to turn around and say,
“I’m here.”
But the words remain inside.

In the evening, I wander through the streets—
I look at the windows where faces flicker, shadows pass,
a hand holds a cup,
a silhouette undresses.
Everything is soaked in a sense of reality, of something present,
but somewhere on the edge—
in the narrowest crack between inhale and exhale—
there lives a shadow that cannot be touched.

I try to fill that gap—with talk, with food, with music, even with love—
but it only stretches wider.
Sometimes I feel like I’m about to remember what exactly keeps slipping away,
but something always interferes—
and I return again to my routines:
to morning, to tea, to silence.

Life flows—day after day—
I try to be inside it, to feel, to rejoice,
to hold on to each moment like to a rough edge on a smooth wall,
but sometimes it seems that everything is happening just beside me.

And when another evening dissolves into the rustling of leaves outside my window,
I feel that all of this is happening not with me.
Without me.
Just like the entire world around me.

This is my world.
Life outside the grave.

The Civilization Born of a Slap

What if the difference between birth and death amounted to just a few seconds?

Imagine this: following a genetic catastrophe — a virus or nuclear war — babies on a distant planet began to be born dead. At first, they were stillborn, and no medical device or technology could help. Doctors recorded the date and time of birth and death as one and the same.

Thousands of babies died before ever truly being born — or were born already dead. Those who hadn’t lost hope no longer cared whether they had a boy or a girl. They just wanted their child to be born alive. But the harsh reality was stronger than their hopes.

This continued for many years. Cemeteries grew larger than cities, and cities turned into cemeteries. Death rates had long surpassed birth rates, and the few remaining survivors refused to start families or have children. Life on the planet had lost its meaning. People stopped trusting conventional medicine. Even IVF brought no results. They began to believe in magic. Medicine and science as a whole fell into decline.

The few who still clung to hope conceived children, and women gave birth with the help of midwives. But even they could not change the outcome. The planet was nearly extinct. It had no legacy left. It stood at the brink of ceasing to exist.

The last couple on the planet turned to the last remaining midwife. As she pulled yet another lifeless newborn from the mother's womb, in a moment of frustration — before handing the baby to the mother as tradition demanded — she slapped the infant gently on its soft bottom.

Suddenly, the baby shuddered and cried. Then she opened her eyes. She was alive and breathing. It was a girl. They named her Hope. The time between death and birth was only a few seconds.

A few years later, the couple had a boy. They named him Future.

Afterward, the midwife died, but before her passing, she managed to teach the children’s mother her craft.

Years later, as part of a galactic government resettlement program for dying worlds, the first settlers arrived on the planet — a young couple with two children, a boy and a girl.

Life on the planet, which had to be rebuilt by eight hands, did not attract new settlers, no matter how generous the Galactic Government’s grants were.

Twenty years later, only eight people still lived on the planet.

Soon, the children of both couples married and started their own families. The births were attended by the native woman trained by the last midwife.

To her great surprise, both couples had healthy, living firstborns — thanks to the strong genes brought by the settlers. The planet revived. Science was reborn, especially medicine. Hope became a doctor. Future became an engineer.

No longer did anyone on the planet write identical birth and death dates just seconds apart.

 

среда, 4 июня 2025 г.

МИР НЕКРАСИВЫХ

I. В тени

Они пришли к мысли, что их неприметность — их тайное оружие.

Они не притягивали взглядов (если только их внешность не была нарочито отталкивающей). Неприметные, ускользающие от внимания. Вечно на периферии. Это и было их оружием.

Но зачем оно им? Против кого — и как — они обращали его?

Всё началось с тени. Вернее, с привычки пребывать в ней. Свою роль некрасивые не выбирали — она сама настигла их, как вечер, спускающийся на город: безмолвно, неотвратимо, не спросив дозволения.

Их лица не вдохновляли художников. О них не слагали песен. Их лиц не искали. Их не ждали трепетно у порога, не вспоминали с тоской по прошествии лет. Они существовали и, парадоксально, словно бы не существовали вовсе.

Словно выцветшие обои в старой гостиной общественного сознания: рисунок их стерся, но без них обрушились бы стены. В этом и таилась их странная истина. Они были некрасивы. Невзрачны. Лишены ярких черт. Но и не уродливы.

Уродство бросалось в глаза. Подобно красоте, оно приковывало взгляды. И, как ни парадоксально, мало кого оставляло равнодушным, вызывая смятение, неловкость, а то и потаённый страх. Некрасивые же... оставались никем.

Они не становились предметом пересудов. Не превращались в повод для негодования. Они попросту выпадали из всех категорий. Пустота между газетными заголовками. Но это не было ни их даром, ни осознанно выбранным статусом – тем статусом, который не заслуживают, а получают лишь потому, что их никто не выбирает.

Им не вручали наград. Не подносили цветов. Никто не говорил им ободряюще: «Ты особенный», «в тебе есть своя, неброская, красота», «ты не такой, как все». Ведь чтобы услышать подобное, нужно сперва быть увиденным.

Они свыклись с этим положением. Научились в нём... нет, не жить —существовать. Не навязываясь. Не совершая неосторожных движений. Не вступая в споры. Но и — не исчезая без следа. Именно это и выковало их скрытую силу. Их оружие. Не потому, что они сплотились — никто не учреждал «общества некрасивых». Не потому, что некто создал для них доктрину — у них не было ни священных текстов, ни вождей, ни стягов. Они просто научились узнавать своих — сперва по мимолётному взгляду. А после — и вовсе без него, необъяснимым шестым чувством.

В мире, где каждый надрывно кричал: «Заметьте же меня!», они постигли искусство молчания — такого, что звенело в ушах громче самых отчаянных воплей.

Время текло своей чередой. Красивые сгорали в ослепительных лучах славы. Их выставляли напоказ, им рукоплескали, завидовали, боготворили — и безжалостно заменяли новыми кумирами. Красота превратилась в моду. На красоту. В ходовой товар. В яркую обёртку. В объект поклонения. А затем — в смертельную угрозу.

Ведь всё, что ярко выделяется, уязвимо и может быть уничтожено. Всё, что ослепительно блистает, так легко обратить в прах.

Некрасивые не блистали.

Их внешность не была поводом для обид — её попросту не замечали, не придавали ей никакого значения. Им не давали слова — и потому их ошибки и заблуждения оставались неведомы миру. Их не ставили в пример — и потому им не грозило падение с непрочных пьедесталов.

Они стали подспудным течением, сочащимся сквозь щели мироздания. Безмолвной сноской на полях всеобщего внимания. Исключением, ускользающим от любых классификаций.

И вдруг — быть может, неожиданно для них самих — их невидимость обернулась силой. Стала их оружием. Они видели всё — ведь на них самих никто не обращал взгляд. Они слышали всё — ведь в их присутствии говорили не таясь, словно пред стеной. Они могли оказаться где угодно — ведь никто не удосуживался задавать им вопросы.

В мире, где каждый отчаянно сражался за толику внимания, алкал признания, жаждал быть замеченным и услышанным, — они, некрасивые, просто существовали. И оказалось, что этого простого «быть» довольно, чтобы пошатнуть привычный порядок вещей. Не потому, что они сражались. Не потому, что мстили. А потому, что лишь они — остались.

Ныне всё иначе. Их лица уже не кажутся пустыми. Их взгляд больше не скользит по поверхности — он пронзает, достигая самой сути. И теперь, встречаясь с этим взглядом, мы инстинктивно прячем глаза. Ибо мы помним: когда они были незримы — они видели всё.

А теперь... Они — помнят

_________________________________________________________________

II. Обрушение яркости

Прежний шумный мир, мир отчаянной борьбы за внимание, действительно начал стихать. На его место пришла настороженная, почти звенящая тишина. Слова теперь взвешивались не по их яркости, а по их содержанию, по их скрытой правде, ибо «они» слушали, и «они» помнили. Громкие декларации прошлого, некогда вызывавшие трепет, теперь съеживались и блекли под спокойным, всезнающим взглядом тех, кто видел насквозь каждую маску, каждую тщательно выстроенную ложь.

Недавно еще один из столпов старого мира – человек, известный своей некогда непоколебимой самоуверенностью и зычным голосом – был замечен после случайной, мимолетной встречи с одним из «них». Этот столп, обычно столь громогласный, выглядел совершенно подавленным: лицо его стало пепельным, а привычный поток красноречия иссяк, сменившись прерывистым, едва слышным бормотанием. Никто не знал, какое именно воспоминание было извлечено на свет, какая истина была безмолвно явлена, но эффект этой тихой встречи превзошел любую из прежних, тщательно отрепетированных проповедей, что некогда произносил этот сокрушенный ныне оратор. Оружие некрасоты разило не ударом, но безошибочным отражением, которое оно подносило к лицу мира.

Так, медленно, почти незаметно, казалось, закладывались основы нового порядка. Порядка, зиждущегося на неприкрашенной правде, на тяжести общей памяти, на тихой силе тех, кто выстоял, кто «остался». И по мере того, как ветхие конструкции обмана и показного блеска продолжали рассыпаться, обращаясь в прах, в этой воцарившейся тишине начала зарождаться беспокойная мысль. Сначала тихий шепот, затем все более настойчивый голос в коллективном сознании, которое уже начало опасаться собственного отражения в зеркале их памяти:

Но можно ли было слепо верить в безусловную правоту этого нового порядка, рожденного из стольких страданий? Взгляд, пусть и видящий самую суть, но вскормленный долгим протестом – нёс ли он в себе ту объективность и справедливость, что потребны для основания целого мира?

Ведь то, что виделось из тени, после долгого небытия признания, неизбежно окрашивалось горечью отверженности, болью невидимости и холодом пренебрежения. Могла ли такая перспектива, рожденная из отрицания старого и глубоко личного опыта страдания, стать подлинно справедливым фундаментом для нового мира? Не сменилась ли одна тирания – шумная, блестящая тирания внимания – другой, более тихой, но оттого не менее всеобъемлющей тиранией памяти и безмолвного, неотступного знания? И если прежний мир задыхался от избытка света, не рисковал ли этот новый погрузиться в сумрак слишком пристального, слишком много помнящего взгляда?

________________________________________________________________

III. Преображение

Да, рисковал. И он погрузился. В этой новой реальности, очищенной от лжи, воздух стал пронзительно прозрачным, но и невыносимо острым. Каждый взгляд, каждая мысль, каждое невольное движение теперь проходили через негласный фильтр всезнающей памяти. «Мы» стали осторожны в каждом шаге, боясь не столько наказания, сколько молчаливого, всеобъемлющего знания, которое отражалось в глазах «их». Атмосфера была чиста от фальши, но тяжела от невысказанного. В этой новой тишине, где каждая душа ощущала себя обнаженной, процветала лишь одна «красота» – красота неумолимой, леденящей истины, лишенной сострадания.

Но даже в самых глубоких сумерках всегда найдется тот, кто ищет свет, пусть и иной. Это были не те, кто тосковал по прежнему фальшивому блеску, и не те, кто жаждал возмездия. Это были другие. Возможно, те, кто родился уже в этом «новом молчании» и не помнил мира, где ложь была нормой. Или же это были те, кто, испытав на себе остроту правды, не сломался, а захотел понять её не только как оружие, но и как инструмент созидания. Их взгляд, в отличие от прежнего поверхностного, не скользил по поверхности в поисках подтверждения, а ищуще проникал в суть.

И вот, медленно, почти неуловимо, начало проявляться нечто новое. «Они», привыкшие лишь отражать чужую фальшь, вдруг заметили, что некоторые взгляды, обращённые к ним, были иными – не полными страха или стыда, но полными вопросов, любопытства, даже хрупкой надежды. В эти моменты их собственное зрение, столь привычное к выискиванию изъянов, начало улавливать непривычные детали. В обыденных жестах, в искренних, пусть и неловких, словах, в выражении лиц, не прикрытых масками, «они» начали видеть нечто... подлинное. Не прежнюю навязанную «красоту», но иной отблеск, который, как оказалось, тоже мог пронзать — но уже не с целью разоблачения, а с целью узнавания. И это было начало. Начало того, как красота в глазах смотрящего, постепенно преображалась – не только возвращаясь в мир, но и открывая в нем нечто совершенно новое.

Но путь к подлинному плодородию, к тому, что можно назвать оплодотворяющим разнообразием – когда именно различие порождает нечто новое и жизнеспособное – был долог и тернист. Он требовал не просто смирения, но активного созидания, рождения нового из обломков старого и семян, принесенных «ими». «Некрасивые», с их непостижимой глубиной и памятью, стали не судьями, но негласными хранителями подлинности. Их взгляд больше не только пронзал, но и высвечивал, выхватывая из обыденности искры истинной ценности, которые прежний мир с его жаждой показного блеска не смог бы распознать.

Те, кто осмелился взглянуть на мир их глазами – будь то молодые поколения, не отягощенные старыми заблуждениями, или же уцелевшие, но преобразившиеся души из «нас» – начали видеть красоту там, где раньше царила лишь "серость". Они находили её в мозолистых руках рабочего, в тихом достоинстве старика, в искренности детского смеха, не прикрытого стремлением угодить. И эта новая красота, нетребовательная, подлинная, медленно, но верно начала прорастать в трещинах старого мира.

Это был странный, но мощный союз. Правда «некрасивых», жесткая и непримиримая, стала невидимым щитом, не дающим новой красоте вновь скатиться в пустоту и ложь. Она отсекала всё наносное, все призрачные покровы, оставляя лишь подлинное зерно. А новая красота, в свою очередь, приносила в мир, долгое время живущий под тяжким бременем правды и безмолвного осуждения, легкость, вдохновение, оттенок радости. Она была дыханием, что не давало тишине стать удушающей, и светом, что не позволял знанию превратиться в беспросветный мрак.

Этот диалог между глубиной и гармонией, между выстраданной истиной и вновь обретенной радостью, был непрост. Порой он искрил непониманием, порой грозил обернуться отчуждением. Ведь различие, способствующее плодородию, это не отсутствие трения, а его осмысленное преодоление. Но каждая такая победа, каждый акт взаимопонимания, каждое принятие инаковости рождали нечто действительно новое – не просто мир без лжи, но мир, способный к росту, к развитию, к постоянному обновлению. Мир, который наконец-то учился видеть во всей полноте.

Началось формирование нового общества. Оно было не идеальным, не утопическим, но подлинным и многогранным, как сама жизнь. Ценность в нем определялась не внешней мишурой, а глубиной мысли, чистотой намерения, способностью к сопереживанию и нерушимой связью с правдой. Уважение теперь вызывали не те, кто ярче всех сиял на поверхности, а те, чья суть оставалась неизменной под любым взглядом. Социальные взаимодействия стали более осмысленными: в них не было места притворству, но появилось искреннее желание понять, а не произвести впечатление.

Возникли новые формы искусства и культуры, рожденные из удивительного синтеза. Скульптуры, вырезанные из необработанного камня, могли быть грубы и несовершенны с точки зрения старых канонов, но их шероховатости рассказывали историю выживания, а внутренняя сила поражала до глубины души. Музыка, прежде служившая фоном для демонстрации величия, теперь наполнялась меланхоличными, но исцеляющими мелодиями памяти и пронзительными, но вдохновляющими мотивами надежды. Шрамы и особенности, которые раньше скрывали, стали уникальной, неповторимой частью красоты, рассказывающей о пройденном пути. Появился своего рода "свод памяти" – не свод обвинений, а живой архив пережитого опыта, где каждая истина сохранялась не для осуждения, а для понимания уроков и формирования мудрости, позволяющей двигаться вперед.

В этом новом мире выиграли все, кто был готов принять его правду и его новую красоту. Общество в целом стало более цельным, устойчивым и мудрым. Оно научилось видеть ценность в каждом проявлении жизни, признавая, что именно оплодотворяющее разнообразие – это и есть истинная сила и источник постоянного обновления.

«Некрасивые», пройдя через страдания и став хранителями истины, обрели не просто признание, но и полноценное место в мире. Их уникальный взгляд и их опыт, некогда бывшие "оружием", теперь превратились в бесценный дар – инструмент созидания, помогающий всем видеть подлинность и строить на ней будущее.

«Красивые» (те, кто смог переосмыслить себя и свою роль) избавились от проклятия поверхностности. Они нашли истинный смысл и красоту в глубине, обрели способность создавать гармонию и радость, но уже не как иллюзию, а как подлинное проявление души. Их таланты, некогда растрачиваемые на самолюбование, теперь служили миру, придавая форму и свет глубоким истинам.

Мир, наконец-то, был не спасен, а пересоздан – не одной лишь "красотой", но ее неразрывным, плодотворным союзом с мудростью "некрасоты", увиденной глазами тех, кто отважился взглянуть глубже. И он продолжал меняться, развиваться, расти, подтверждая, что настоящая жизнь расцветает лишь там, где разнообразие оплодотворяет, а взгляд каждого смотрящего способен открыть новую, неповторимую красоту.

 


суббота, 24 мая 2025 г.

ЛАБОРАТОРИЯ СЧАСТЬЯ

В одной довольно заурядной стране, расположенной на всем известной планете, однажды решили: все должны быть счастливы. Решение было принято наверху, единогласно, на заседании Комитета Государственной Радости. Протокол гласил: «Счастье — это естественное состояние гражданина развитого общества. Если оно не наблюдается, его следует создать».

Так началась работа по запуску всенародной программы «Формула Счастья». Чтобы осчастливить массы, процесс потребовалось поставить на поток. Первым шагом стала организация передовой научной структуры — Центральной Лаборатории Эмоциональной Стабилизации, в просторечии — Лаборатории Счастья.


Учёные, носившие белые халаты, но подчинённые Министерству Благополучия, получили задачу: синтезировать химическую формулу счастья, универсальную и одновременно адаптируемую под «особенности социального темперамента граждан». Были выдвинуты и утверждены три научно-государственных критерия счастья: – Счастье — это отсутствие страха; – Счастье — это отсутствие памяти; – Счастье — это химическая стабильность сознания.

После шести лет испытаний и пропажи восьми сотрудников, была выведена молекула N17, официально названная «Нормалин», в обиходе — «таблетка мира».

Нормалин применялся в двух формах: внутрь и подкожно. Первое давало мягкий эффект — улыбчивость, слезливую благодарность к правительству, полное отсутствие тревожных воспоминаний. Второе — вызывало стойкую эйфорию и прекращение речевой активности. Считалось, что это «высшая форма согласия с жизнью».

Проектом руководил доктор Григорий Маврин, специалист по психохимии и бывший инженер по распределению. В первые годы он с воодушевлением говорил о «революции в душе». Но постепенно что-то стало меняться. Его помощница Ирина перестала узнавать своих коллег. Слова «вопрос», «сын», «прошлое» исчезли из лексикона, как устаревшие термины. Вместо этого повсеместно внедрялись новоязычные лозунги: «Спокойствие — истина», «Забвение — сила», «Химия — мать радости».

Маврин начал замечать, что с каждым днём сотрудников становилось меньше. Отчёты упрощались, эмоции сглаживались. Его собственные воспоминания о жене стали расплываться. Он пытался найти их в личном деле, в архиве, в себе — но там была лишь пустота.


Однажды он попытался задать вопрос: «А где...» — но голос оборвался. Вместо этого он сказал: «Мне хорошо». Его язык подчинился формуле.

Тем временем проект стал общенациональной гордостью. Лаборатория ежедневно отгружала тонны Нормалина в специальные распределительные центры. Упаковки сопровождались плакатами: «Гражданин! Ты уже счастлив?» и «Радость — твой долг перед Родиной!»


Случайные жалобы стали редкостью — их попросту не фиксировали. Отрицательные эмоции трактовались как признаки химической нестабильности и устранялись дополнительной дозой. А тех, кто не поддавался, направляли в «санаторий» — загадочное место, о котором никто не знал ничего, кроме одного: оттуда никто не возвращался. Но их и не ждали. Потому что счастье стало вездесущим. А в мире, где все улыбаются, места для чужой боли не находилось.

Однажды Маврин проснулся ночью. Ему приснилось лицо. Женское. Он не знал чьё. Оно исчезло, как только он попытался к нему приблизиться. Наутро он пришёл в лабораторию и попытался отключить главный распределитель. Машина не узнала его. Биометрический сканер ответил: «Ошибка: данный субъект зарегистрирован как пациент».

В панике он побежал по коридору — но коридор вёл не в административный блок, а в палату. Там были мягкие стены. Он встретил Ирину. Она улыбалась и рисовала солнце на полу.

— Григорий, ты снова здесь? Как хорошо. — Она протянула ему таблетку. — Прими. Тогда всё вернётся на свои места.

Он взял её, не глядя, и проглотил. Улыбнулся. На стене висел плакат: «Счастье — это покой, покой — это счастье».


И всё снова стало хорошо.

Где-то внутри, глубоко под слоями белого света и ровного голоса, что шептал: «Всё хорошо», шевельнулась мысль. Не счастье ли — это боль, которую мы разделяем? Память, которую нестерпимо носить, но невозможно отдать? Но мысль затихла. И он снова улыбался.

А за окнами снова вставал день, и наши врачи улыбались — мы ведь больше не боялись, не плакали, не помнили. Мы были счастливы. Все шестьдесят тысяч пациентов сектора N.